Фрагмент из романа Ф.М.Достоевского "Идиот". Отрывок "Исповеди" студента Ипполита Терентьева, смертельно больного чахоткой.

"Идея о том (продолжал он читать), что не стоит жить несколько недель, стала одолевать меня настоящим образом, я думаю, с месяц назад, когда мне оставалось жить еще четыре недели, но совершенно овладела мной только три дня назад, когда я возвратился с того вечера в Павловске. Первый момент полного, непосредственного проникновения этою мыслью произошел на террасе у князя, именно в то самое мгновение, когда я вздумал сделать последнюю пробу жизни, хотел видеть людей и деревья (пусть это я сам говорил), горячился, настаивал на праве Бурдовского, „моего ближнего“, и мечтал, что все они вдруг растопырят руки и примут меня в свои объятия, и попросят у меня в чем-то прощения, а я у них; одним словом, я кончил как бездарный дурак. И вот в эти-то часы и вспыхнуло во мне „последнее убеждение“. Удивляюсь теперь, каким образом я мог жить целые шесть месяцев без этого „убеждения“! Я положительно знал, что у меня чахотка, и неизлечимая; я не обманывал себя и понимал дело ясно. Но чем яснее я его понимал, тем судорожнее мне хотелось жить; я цеплялся за жизнь и хотел жить во что бы то ни стало. Согласен, что я мог тогда злиться на темный и глухой жребий, распорядившийся раздавить меня как муху и, конечно, не зная зачем; но зачем же я не кончил одною злостью? Зачем я действительно начинал жить, зная, что мне уже нельзя начинать; пробовал, зная, что мне уже нечего пробовать? А между тем я даже книги не мог прочесть и перестал читать: к чему читать, к чему узнавать на шесть месяцев? Эта мысль заставляла меня не раз бросать книгу.

Да, эта Мейерова стена может много пересказать! Много я на ней записал. Не было пятна на этой грязной стене, которого бы я не заучил. Проклятая стена! А все-таки она мне дороже всех павловских деревьев, то есть должна бы быть всех дороже, если бы мне не было теперь всё равно.

Припоминаю теперь, с каким жадным интересом я стал следить тогда за ихнею жизнью; такого интереса прежде не бывало. Я с нетерпением и с бранью ждал иногда Колю, когда сам становился так болен, что не мог выходить из комнаты. Я до того вникал во все мелочи, интересовался всякими слухами, что, кажется, сделался сплетником. Я не понимал, например, как эти люди, имея столько жизни, не умеют сделаться богачами (впрочем, не понимаю и теперь). Я знал одного бедняка, про которого мне потом рассказывали, что он умер с голоду, и, помню, это вывело меня из себя: если бы можно было этого бедняка оживить, я бы, кажется, казнил его. Мне иногда становилось легче на целые недели, и я мог выходить на улицу; но улица стала наконец производить во мне такое озлобление, что я по целым дням нарочно сидел взаперти, хотя и мог выходить, как и все. Я не мог выносить этого шныряющего, суетящегося, вечно озабоченного, угрюмого и встревоженного народа, который сновал около меня по тротуарам. К чему их вечная печаль, вечная их тревога и суета; вечная, угрюмая злость их (потому что они злы, злы, злы)? Кто виноват, что они несчастны и не умеют жить, имея впереди по шестидесяти лет жизни? Зачем Зарницын допустил себя умереть с голоду, имея у себя шестьдесят лет впереди? И каждый-то показывает свое рубище, свои рабочие руки, злится и кричит: «Мы работаем как волы, мы трудимся, мы голодны как собаки и бедны! Другие не работают и не трудятся, а они богаты!» (Вечный припев!) Рядом с ними бегает и суетится с утра до ночи какой-нибудь несчастный сморчок «из благородных», Иван Фомич Суриков, – в нашем доме, над нами живет, – вечно с продранными локтями, с обсыпавшимися пуговицами, у разных людей на посылках, по чьим-нибудь поручениям, да еще с утра до ночи. Разговоритесь с ним: «Беден, нищ и убог, умерла жена, лекарства купить было не на что, а зимой заморозили ребенка; старшая дочь на содержанье пошла…»; вечно хнычет, вечно плачется! О, никакой, никакой во мне не было жалости к этим дуракам, ни теперь, ни прежде, – я с гордостью это говорю! Зачем же он сам не Ротшильд? Кто виноват, что у него нет миллионов, как у Ротшильда, что у него нет горы золотых империалов и наполеондоров, такой горы, такой точно высокой горы, как на масленице под балаганами! Коли он живет, стало быть, всё в его власти! Кто виноват, что он этого не понимает?

О, теперь мне уже всё равно, теперь уже мне некогда злиться, но тогда, тогда, повторяю, я буквально грыз по ночам мою подушку и рвал мое одеяло от бешенства. О, как я мечтал тогда, как желал, как нарочно желал, чтобы меня, восемнадцатилетнего, едва одетого, едва прикрытого, выгнали вдруг на улицу и оставили совершенно одного, без квартиры, без работы, без куска хлеба, без родственников, без единого знакомого человека в огромнейшем городе, голодного, прибитого (тем лучше!), но здорового, и тут-то бы я показал…"
=======
Все тексты сборника "Круг чтения":

Рецензии

Какая страсть погибает, не угасая... Необыкновенное лицо, нисколько не "персонаж", а живая трагедия ухода, обреченности, сравнимая с лаокооновскими муками, как потеря шанса на самое главное. Без чего ни Ротшильдом, ни Суриковым не стать... И любой удел привлекателен, ибо равен жизни, пребыванию на суетной нашей земле.
С любовью к несчастному мальчику воскресила в памяти этот отрывок.
Благодарю Вас, Капитан.
Ольга

Орляцкая 10.03.2017 13:58

Мистически связан один из членов «компании» Бурдовского, семнадцатилетний юноша Ипполит Терентьев. Он в последнем градусе чахотки, и жить ему остается две-три недели. На даче у князя в Павловске, перед большим обществом. Ипполит читает свою исповедь: «Мое необходимое объяснение» с эпиграфом: «Après moi le deluge» («После меня хоть потоп»). Эта самостоятельная повесть, по своей форме, непосредственно примыкает к «Запискам из подполья ». Ипполит, тоже подпольный человек , заперся в своем углу, отделился от семьи товарищей и погрузился в созерцание грязной кирпичной стены противоположного дома. «Мейерова стена» закрыла от него весь мир. Он много передумал, изучая пятна на ней. И вот, перед смертью, ему хочется рассказать людям о своих мыслях.

Ипполит не атеист, но вера его не христианская, а философская . Он представляет себе божество в виде мирового разума Гегеля , строящего «всеобщую гармонию в целом» на гибели миллионов живых существ; он допускает провидение, но бесчеловечных законов его не понимает, а потому и заканчивает: «Нет, уже лучше оставим религию». И он прав: разумный деизм философов заботится о всеобщей гармонии и совершенно не интересуется частными случаями. Какое ему дело до смерти чахоточного подростка? Неужели Мировой Разум станет нарушать свои законы ради какой-то ничтожной мухи? Такого Бога Ипполит не может ни понять, ни принять и «оставляет религию». О вере в Христа он и не упоминает: человеку нового поколения божественность Спасителя и Его воскресение кажутся давно пережитыми предрассудками. И вот он остается один среди опустошенного мира, над которым царит равнодушный и беспощадный творец «законов природы» и «железной необходимости».

Достоевский. Идиот, сериал. Речь Ипполита

Достоевский берет в самом чистом виде и в самой обостренной форме дехристианизированное сознание культурного человека XIX-го века. Ипполит – молод, правдив, страстен и откровенен. Он не боится ни приличий, ни лицемерных условностей, он хочет говорить правду. Это – правда приговоренного к смертной казни. Если ему возразят, что его случай особый, у него чахотка, и он должен скоро умереть, он возразит, что сроки тут безразличны, и что все находятся в его положении. Если Христос не воскрес, и смерть не побеждена, – все живущие, точно так же, как и он, приговорены к смерти. Смерть – единственный царь и владыка на земле, смерть – разгадка тайны мира. Рогожин, смотря на картину Гольбейна , потерял веру; Ипполит был у Рогожина и тоже видел эту картину. И смерть предстала перед ним во всем своем мистическом ужасе. Спаситель, снятый со креста, изображен трупом: глядя на тело, уже тронутое тлением, нельзя поверить в его воскресение. Ипполит пишет: «Тут невольно приходит понятие, что если так ужасна смерть и так сильны законы ее, то как же одолеть их? Как одолеть их, когда не победил их даже Тот, Который побеждал и природу при жизни своей? Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя, или вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо, такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов ее, всей земли, которая и создавалась то, может быть, единственно для одного только появления этого существа!» Какая горячая любовь к человеческому лику Спасителя и какое страшное неверие в Его божественность! Природа «поглотила» Христа. Он не победил смерти – все это принимается за очевидную истину, даже не подвергается сомнению. И тогда весь мир становится добычей «немого зверя», бесчувственного и бессмысленного. Человечество потеряло веру в воскресение, и сошло с ума от ужаса перед зверем.

«Я помню, – продолжает Ипполит, – что кто-то, будто бы повел меня за руку со свечкой в руках, показал мне какого-то огромного и отвратительного тарантула и стал уверять меня, что это – то самое темное, глухое и всесильное существо ». Из образа тарантула вырастает кошмарный сон Ипполита : в комнату его вползает «ужасное животное, какое-то чудовище». «Оно было вроде скорпиона, но не скорпион, а гаже и гораздо ужаснее, и, кажется, именно тем, что таких животных в природе нет, и что оно нарочно у меня явилось, и что в этом самом заключается будто бы какая-то тайна...». Норма – огромный тернеф (собака-ньюфаундленд) – останавливается перед гадом, как вкопанная: в ее испуге что-то мистическое: она тоже «предчувствует, что в звере заключается что-то роковое и какая-то тайна». Норма разгрызает скорпиона, но он ее жалит. В таинственном сне Ипполита, это – символ человеческой борьбы со злом. Человеческими силами зло не может быть побеждено.

Мысли Ипполита о смерти внушены Рогожиным. В его доме видел он картину Гольбейна: его призрак заставил чахоточного решиться на самоубийство. Ипполиту кажется, что Рогожин ночью входит к нему в комнату, садится на стул и долго молчит. Наконец, «он отклонил свою руку, на которую облокачивался, выпрямился и стал раздвигать свой рот, почти готовясь смеяться»: это – ночной лик Рогожина, мистический его образ. Перед нами не молодой купец-миллионер, влюбленный в камелию и швыряющий для нее сотни тысяч; Ипполит видит воплощение злого духа, мрачного и насмешливого, губящего и гибнущего. Сон о тарантуле и призрак Рогожина сливаются для Ипполита в одно привидение. «Нельзя оставаться в жизни, пишет он, которая принимает такие странные, обижающие меня формы. Это привидение меня унизило. Я не в силах подчиняться темной силе , принимающей вид тарантула».

Так возникло «последнее убеждение» Ипполита – убить себя. Если смерть есть закон природы, тогда бессмысленно всякое доброе дело, тогда все безразлично – даже преступление. «Что если бы мне вздумалось теперь убить кого угодно, хоть десять человек разом... то в какой просак поставлен бы был передо мной суд?» Но Ипполит предпочитает убить самого себя. Так показана духовная связь между Рогожиным и Ипполитом. Самоубийца мог бы стать убийцей и наоборот. «Я намекнул ему (Рогожину), – вспоминает подросток, – что, несмотря на всю между нами разницу и на все противоположности, les extremités se touchent... так что, может быть, он и сам вовсе не так далек от моего «последнего убеждения», как кажется.

Психологически, они – противоположны: Ипполит – чахоточный юноша, оторванный от жизни, отвлеченный мыслитель. Рогожин живет «полной, непосредственной жизнью», одержим страстью и ревностью. Но метафизически, убийца и самоубийца – родные братья: оба – жертвы неверия и помощники смерти. У Рогожина – грязно-зеленый дом-тюрьма, у Ипполита – грязная Мейерова стена, оба пленники зверя – смерти.

Князь Мышкин у Епанчиных. Кадр из фильма «Идиот». Режиссер Иван Пырьев. 1958 год РИА «Новости»

В гостях у Епанчиных князь Мышкин рассказывает, что после обострения падучей его отправили в Швейцарию:

«Помню: грусть во мне была нестерпимая; мне даже хотелось плакать; я все удивлялся и беспокоился: ужасно на меня подействовало, что все это чужое; это я понял. Чужое меня убивало. Совершенно пробудился я от этого мрака, помню я, вечером, в Базеле, при въезде в Швейцарию, и меня разбудил крик осла на городском рынке. Осел ужасно поразил меня и необыкновенно почему-то мне понравился, а с тем вместе вдруг в моей голове как бы все прояснело».

В этот момент сестры Епанчины начинают смеяться, поясняя, что они сами и видели, и слышали осла. Для жителей Центральной России в XIX веке осел был диковинным животным. Узнать, как он на самом деле выглядит, можно было из книг — например, из описаний путешествий по среднеазиатским регионам и южным странам. В Петербурге ослов наравне с дикими козами и другими редкими экспонатами помещали в зверинцы — небольшие пере-движные или стационар-ные зоопарки того времени.

Зато читающая публика знала, что осел — это дурак и символ глупости. Из ба-сен, переводившихся с французского, образ глупого животного пере-ко-чевал в другие литературные жанры и переписку. До 1867 года слово «осел» упо-треб-лялось исключительно как ругательство. Поэтому в разговоре Мыш-кина с княжнами и возникает путаница. Князь искренне рассказывает Епан-чиным о важном для него событии, а барышни издеваются, практически прямо на-зы-вая его дураком — никакой двусмысленности в их речи нет. Мышкин не оби-жается, фактически в первый раз на страницах романа стерпев прямое неза-служенное оскорбление.

2. Тайна смертной казни

Ожидая приема у Епанчиных, князь Мышкин заводит беседу о смертной казни с их камердинером:

«— И прежде ничего здесь не знал, а теперь столько, слышно, нового, что, говорят, кто и знал-то, так сызнова узнавать переучивается. Здесь про суды теперь много говорят.
— Гм!.. Суды. Суды-то оно правда, что суды. А что, как там, справедли-вее в суде или нет?
— Не знаю. Я про наши много хорошего слышал. Вот, опять, у нас смертной казни нет.
— А там казнят?
— Да. Я во Франции видел, в Лионе».

Далее князь начинает фантазировать о мыслях приговоренного к смерти в последние минуты перед казнью. Однако в 1860-е годы смертная казнь в России существовала. Согласно Уложе-нию о наказаниях уголовных и исправительных 1866 года, смертная казнь на-значалась за такие преступ-ления, как бунт против верховной власти, утаивание факта прибытия из мест, где буйствует чума, государственная измена, покуше-ние на императора. В том же 1866 году был казнен Дмитрий Каракозов, пытав-шийся убить Александра II, а член революционного кружка «Организация» Николай Ишутин приговорен к смерти (правда, потом это наказание было заменено пожизненным заключением). Ежегодно российские суды приго-варивали к казни 10-15 человек.

Николай Ишутин. 1868 год oldserdobsk.ru

Илья Репин. Портрет Дмитрия Каракозова перед казнью. 1866 год WIkimedia Commons

Конечно, рассказ князя Мышкина о казни и его фантазия о последних минутах приговоренного — это история самого Достоевского, осужденного на смерть в 1849 году. Наказание ему заменили на каторгу, но «последние минуты» перед смертью ему пришлось пережить.

3. Тайна доктора Б-на

Восемнадцатилетний юноша Ипполит Терентьев болен чахоткой. При первом знакомстве с Мышкиным и другими героями романа в Павловске он расска-зы-вает всем, что умирает:

«…Чрез две недели я, как мне известно, умру… Мне на прошлой неделе сам Б-н объявил…»

Позже он сознается, что солгал:

«…Б-н мне ничего не говорил и никогда не видал меня».

Так зачем же он сказал неправду, кто такой Б-н и почему так важно было имен-но его мнение? Б-н — это Сергей Петрович Боткин, один из самых известных петербургских терапевтов того времени. В 1860-м Боткин защитил диссер-тацию, стал профессором и в возрасте 29 лет возглавил терапевтическую кли-нику, открыв при ней научную лабораторию. В разные годы у него лечились Герцен, Некрасов, . Несколько раз к Боткину обращался и Достоевский. В 1867 году, в котором происходит действие романа, попасть на прием к знаменитому врачу было непросто. Он много работал в клинике, сократил личную практику и принимал пациентов вместе со студентами, наглядно объясняя методы и принципы работы.

Сергей Боткин. Около 1874 года Fine Art Images / Diomedia

Достаточно быстро у Боткина появилась репутация врача, который никогда не ошибается, хотя коллеги по цеху и журналисты пытались этот образ раз-венчать. В 1862 году якобы допущенная им ошибка едва не стала сенсацией. В клинику поступил молодой мужчина, у которого Боткин заподозрил тромбоз воротной вены. По тем временам это было смелое предположение — такая болезнь подтверждалась только после вскрытия, а диагностировать и лечить тромбоз тогда не умели. Терапевт предсказал мужчине скорую смерть. Время шло, пациент оставался жив, продолжая мучиться. Он протянул более 120 дней под постоянным наблюдением Боткина, пережил операцию, но потом все-таки умер. При вскрытии патологоанатом извлек воротную вену, в которой был тромб. Упоминая в разговоре Боткина, Ипполит пы-та-ется убедить своих собеседников, что действительно скоро умрет, и привлечь их внимание.

4. Тайна газеты Indépendance Belge

Главное СМИ романа «Идиот» — это бельгийская газета Indépendance Belge. Ее название упоминается в романе несколько раз, а генерал Иволгин и Настасья Филипповна — заядлые читатели этого издания. На газетной заметке завязана небольшая конфликтная сцена между этими двумя персонажами. Генерал, лю-бящий пофантазировать и выдать чужую историю за свою, рассказывает, как выкинул из поезда болонку своей попутчицы, обидевшись на замечание. Настасья Филипповна говорит, что несколько дней назад читала о таком же случае в газете.

Первая полоса газеты L’Indépendance Belge. 24 августа 1866 года Bibliothèque royale de Belgique

Indépendance Belge — одно из самых популярных изданий того времени, с кор-респондентской сетью по всей Европе, особенно во Франции и Германии, мощ-ным новостным блоком и резкой левацкой позицией. В России ее читали, осо-бенно популярной она не была Петербургские газеты ссылались в своих публикациях на нее реже, чем, напри-мер, на издания France, Times или Italia. , но в кофейнях того времени — в XIX веке в подобных заведениях имелась подборка периодической печати для посети-телей — ее всегда можно было найти. Купив хотя бы чашку кофе, можно было получить доступ к иностранным газетам и журналам. Так и поступали многие студенты, иногда заказывая одну чашку на двоих или на троих.

Почему же из всех газет, доступных в Российской империи, Достоевский выбрал именно эту? Потому что сам читал и любил ее. С Indépendance Belge он познакомился еще в 1850-е годы в Семипалатинске, когда вышел с каторги и поступил на военную службу. Тогда он подружился с Александром Егоро-ви-чем Врангелем — чиновником Министерства юстиций, стряпчим уголовных дел. У Врангеля он стал одалживать книги и газеты, в том числе Indépendance Belge. Врангель выписывал еще немецкую газету Augsburger Allgemeine Zeitung, однако Достоевский увереннее читал по-француз-ски. Поэтому имен-но бельгийское СМИ тогда стало для него основным источником информации о европейских событиях. Ее же он читал во время работы над «Идиотом», находясь за границей, о чем неоднократно вспоминала его супруга Анна Григорьевна.

5. Тайна скопцов

Мы немного знаем про семью Рогожиных: это богатые петербургские купцы, глава семейства умер, оставив два с половиной миллиона наследства, а дом их, «большой, мрачный, в три этажа, без всякой архитектуры, цвету грязно-зеле-ного», находится на Гороховой улице. На нем князь Мышкин видит табличку с надписью «Дом потомственного почетного гражданина Рогожина». Звание почетного гражданина освобождало жителей города от рекрутской повин-но-сти, телесных наказаний и подушной подати. Но самое главное — это был знак престижа. В 1807 году были установлены особые правила для купцов: чтобы получить такое звание, нужно было 20 лет состоять в первой гильдии, а затем подать особое прошение в Сенат. Получается, что Рогожины либо достаточно старый купеческий род, либо же крайне успешный и не стесняющийся требо-вать себе почестей.

Еще при деде Парфена Рогожина комнаты в доме снимали , проповедо-вавшие аскетизм и безбрачие. Последнее подтверждалось и закреплялось буквально оскоплением — как мужским, так и женским. Секта существовала во многом благодаря покровительству со стороны известных купеческих семей, ценивших деловые качества скопцов. Сектанты держали меняльные лавки, но простым разменом денег не ограничивались, выполняя почти весь воз-мож-ный спектр банковских операций, в том числе по хранению денег. Специаль-ного и строгого законодательства для регулирования такой деятельности не было, и это открывало простор для серых финансовых операций. А бла-го-даря отказу от всех возможных страстей и вредных привычек скопцы были надежными партнерами.


Община скопцов в Якутии. Конец XIX — начало XX века yakutskhistory.net

Связь со скопцами может быть указанием как на то, что состояние Рогожиных отчасти накоплено с помощью незаконных схем, так и на то, почему отец семьи так обозлился на сына Парфена, когда тот потратил деньги на укра-шения для Настасьи Филипповны. Это не просто потеря богатства, но еще и поступок во имя плотской страсти.

6. Тайна золотых кистей

Рогожин в начале романа, рассказывая о том, что случилось с их семьей после смерти отца, ругается на своего брата и грозит ему уголовным преследованием.

«— <...> С покрова парчового на гробе родителя, ночью, брат кисти литые, золотые, обрезал: „Они, дескать, эвона каких денег стоят“. Да ведь он за это одно в Сибирь пойти может, если я захочу, потому оно есть святотатство. Эй ты, пугало гороховое! — обратился он к чиновнику.— Как по закону: святотатство?
— Святотатство! Святотатство! — тотчас же поддакнул чиновник.
— За это в Сибирь?
— В Сибирь, в Сибирь! Тотчас в Сибирь!»

Согласно уголовному кодексу XIX века, у Рогожина действительно была воз-можность (пусть и небольшая) избавиться от родственника и претендента на наследство.

Святотатство, к которому относилась и кража церковного имущества, считалось преступлением в России с XVIII века. За святотатство ссылали в Сибирь — срок ссылки зависел от характера преступления. Например, за похищение иконы из церкви давали пятнадцать лет, за кражу из церковного хранилища — 6-8 лет, и т. д.

Но гроб отца Рогожина, судя по всему, находился в их доме в Петербурге — поэтому брат смог срезать золотые кисти ночью. Преступление произошло не в церкви и не в церковном помещении, а потому суд интересовало вовсе не святотатство, а предмет кражи. И тут главный вопрос в том, когда это все произошло — до отпевания или после. Если после, то покров — освященный предмет, который использовался в церковном обряде: обрезание кистей обер-нулось бы каторгой. Если же до, то с помощью хорошего адвоката брат смог бы избавиться от обвинений Парфена.

7. Тайна убийства Настасьи Филипповны

«Я ее клеенкой накрыл, хорошею, американскою клеенкой, а сверх клеенки уж простыней, и четыре склянки ждановской жидкости от-купоренной по-ста-вил, там и теперь стоят», — рассказывает Рогожин князю Мышкину. Детали этого убийства Достоевский взял из реальной жизни.

Достоевский использовал выдержки из криминальной хроники при работе над романом «Преступле-ние и наказание». Таким же был метод работы над «Идиотом». Достоевский тогда находился за границей и очень переживал, что утрачивает связь с роди-ной и книга не станет злободневной. Чтобы сделать роман современным и правдоподобным Наблюдение исследовательницы творчества Достоевского, Веры Сергеевны Любимовой-Дороватов-ской. , он читал все попадавшиеся ему российские газеты, обращая особенное внимание на сообщения о громких происшествиях.

Герои романа «Идиот» активно обсуждают два криминальных случая. Первый из них — это убийство шести человек в Тамбове. Преступником был 18-летний юноша Витольд Горский, его жертвами — семья Жемариных, в которой он да-вал уроки. На суде обвинители пытались представить преступление как поли-тическое и идеологическое, однако не смогли доказать эту версию. Второй ин-цидент — это убийство и ограбление ростовщика в Москве, совершенное 19-летним студентом Московского университета, которому не хватало денег на свадьбу Эти два случая не имеют отношения к сюжету «Идиота», но могли заинтересовать Достоев-ского перекличками с его предыдущим рома-ном «Преступление и наказание». Писатель переживал, что читатели не увидят в его про-изведениях связи с реальностью. В «Идиоте» он настойчиво пытается убедить читателей и крити-ков в том, что его предыдущий роман не был пустой фантазией. .

Но главным газетным заимствованием «Идиота» стало убийство Настасьи Филипповны. В 1867 году газеты сообщили об убийстве ювелира Калмыкова в Москве. Совершил его московский купец Мазурин. Как и Рогожин, после смерти отца он стал полноправным наследником огромного купеческого со-стоя-ния и большого дома, где в итоге и совершил свое преступление. Не зная, что делать с трупом, он первым делом пошел и купил американскую клеенку и ждановскую жидкость — специальный раствор, который применяли для борьбы с сильными неприятными запахами и обеззараживания воздуха. И если эта жидкость была уникальным в своем роде товаром, то выбор клеенок в ма-газинах был довольно широким. Тот факт, что и реальный убийца, и Рогожин выбирают именно американскую, которая обычно использовалась для обивки мебели, можно считать прямой отсылкой для читателей, знакомых с делом Мазурина.

К слову сказать, современники писателя почти никогда не обвиняли его в кро-вожадности, не концентрировали внимание на том, как подробно он описывает преступления, и не допускали, что он может на досуге продумывать убийства. Судя по всему, они сразу разгадывали все загадки, которые оставлял для них писатель.

: «...он старший сын этой куцавеешной капитанши и был в другой комнате; нездоров и целый день сегодня лежал. Но он такой странный; он ужасно обидчивый, и мне показалось, что ему будет вас совестно, так как вы пришли в такую минуту... <...> Ипполит великолепный малый, но он раб иных предрассудков.
— Вы говорите, у него чахотка?
— Да, кажется, лучше бы скорее умер. Я бы на его месте непременно желал умереть. Ему братьев и сестер жалко, вот этих маленьких-то. Если бы возможно было, если бы только деньги, мы бы с ним наняли отдельную квартиру и отказались бы от наших семейств. Это наша мечта. А знаете что, когда я давеча рассказал ему про ваш случай, так он даже разозлился, говорит, что тот, кто пропустит пощечину и не вызовет на дуэль, тот подлец. Впрочем, он ужасно раздражен, я с ним и спорить уже перестал...»

Впервые появляется Ипполит на авансцене действия в компании на даче , когда молодые люди заявились с требованием части наследства . «Ипполит был очень молодой человек, лет семнадцати, может быть и восемнадцати, с умным, но постоянно раздраженным выражением лица, на котором болезнь положила ужасные следы. Он был худ как скелет, бледно-желт, глаза его сверкали, и два красные пятна горели на щеках. Он беспрерывно кашлял; каждое слово его, почти каждое дыхание сопровождалось хрипом. Видна была чахотка в весьма сильной степени. Казалось, что ему оставалось жить не более двух, трех недель...»

Ипполит Терентьев в мире Достоевского — один из самых «главных» самоубийц (наряду с такими героями, как , ...), хотя его попытка самоубийства и не удалась. Но дело в самой идее суицида, которая поглотила его, стала его idée fixe, стала его сутью. Помимо Ипполита многие персонажи «Идиота» и даже из основных ( , ) то и дело мечтают-говорят о самоубийстве, так что, видимо, не случайно в предварительных планах по поводу Терентьева, этого — не из числа главных — героя, появляется многознаменательная помета-запись: «Ипполит — главная ось всего романа...» Совсем юный вчерашний гимназист Ипполит Терентьев приговорен к смерти чахоткой. Перед скорой уже кончиной ему необходимо решить капитальнейший вопрос: был ли смысл в его рождении и жизни? А отсюда вытекает другой — еще более глобальный — вопрос: есть ли вообще смысл в жизни? А из этого — вырастает самый всеобъемлющий вопрос бытия человека на земле, волнующий, мучающий самого Достоевского: существует ли бессмертие? Весьма, опять же, многознаменательно, что в подготовительных материалах Ипполит практически сопоставляется с Гамлетом записью-вопросом: «Жить или не жить?..» В этом смысле Терентьев является как бы предтечей Кириллова из «Бесов». Важно подчеркнуть, что, как это зачастую бывает у Достоевского, свои самые сокровенные мысли-проблемы он доверяет герою, казалось бы, весьма не симпатичному: « — Ипполит Терентьев, — неожиданно визгливым голосом провизжал последний...» «Визгливым провизжал» — это сильно даже для Достоевского. И рефрен этот будет настойчиво повторяться: «прокричал визгливым <...> голосом Ипполит», «провизжал опять Ипполит», «визгливо подхватил Ипполит», «завизжал Ипполит» и т.д., и т.д. В одной только сцене, на одной лишь странице романа Ипполит «визжит» четырежды — каждый раз, как только открывает рот. С таким «даром» трудно вызвать симпатию у окружающих и заставить их согласиться с твоими доводами, даже если ты на все сто прав. Но и этого мало. Ипполит, как видно из его поведения и как он откровенно признается в своей исповеди, в своем «Необходимом объяснении» перед смертью, во взаимоотношениях с окружающими не забывает о сформулированном им самим основном законе жизни: «люди и созданы, чтобы друг друга мучить...» Но, может быть, еще ярче характеризует его натуру, его состояние духа следующий экстравагантный пассаж из «Объяснения»: «Есть люди, которые в своей раздражительной обидчивости находят чрезвычайное наслаждение, и особенно когда она в них доходит (что случается всегда очень быстро) до последнего предела; в это мгновение им даже, кажется, приятнее быть обиженными, чем не обиженными...» Визгливость Ипполита свидетельствует о хронически возбужденном его состоянии, о непрерывном приступе раздражительной обидчивости. Эта раздражительная обидчивость — как бы защитная маска. Из-за болезни он чувствует себя ущербным, он подозревает, что все и вся над ним смеются, что он всем омерзителен, что он никому не нужен и, в конце концов, — даже не интересен. Притом, не надо забывать, что это, по сути, еще совсем мальчишка, подросток (почти сверстник «будущего подростка» !) со всеми сопутствующими возрасту комплексами и амбициями. Ипполиту ужасно, например, хочется быть «учителем». «Ведь вы ужасно все любите красивость и изящество форм, за них только и стоите, не правда ли? (я давно подозревал, что только за них!)...», — выговаривает он целому обществу собравшихся в комнате взрослых людей, словно подражая из повести «Село Степанчиково и его обитатели». Безжалостный , подметив эту черту в бедном Ипполите, жестоко его высмеивает-поддевает: «...я хотел вас спросить, господин Терентьев, правду ли я слышал, что вы того мнения, что стоит вам только четверть часа в окошко с народом поговорить, и он тотчас же с вами во всем согласится и тотчас же за вами пойдет...» Ипполит подтверждает: да — говорил-утверждал такое. Итак, он чувствует в себе дар проповедника, вернее — агитатора-пропагандиста, ибо считает себя атеистом. Однако ж, атеизм его тяготит, ему мало атеизма: « — А знаете, что мне не восемнадцать лет: я столько пролежал на этой подушке, и столько просмотрел в это окно, и столько продумал... обо всех... что... У мертвого лет не бывает, вы знаете. <...> Я вдруг подумал: вот эти люди, и никогда уже их больше не будет, и никогда! И деревья тоже, — одна кирпичная стена будет, красная <...> знаете, я уверился, что природа очень насмешлива... Вы давеча сказали, что я атеист, а знаете, что эта природа...»

На этом месте Ипполит свою исповедальную мысль оборвал было, заподозрив опять, что слушатели над ним смеются, однако ж тоска его от бремени напускного атеизма наружу рвется неудержимо, и он, чуть погодя, продолжает: «О, как я много хотел! Я ничего теперь не хочу, ничего не хочу хотеть, я дал себе такое слово, чтоб уже ничего не хотеть; пусть, пусть без меня ищут истины! Да, природа насмешлива! Зачем она, — подхватил он вдруг с жаром, — зачем она создает самые лучшие существа с тем, чтобы потом насмеяться над ними? Сделала же она так, что единственное существо, которое признали на земле совершенством... сделала же она так, что, показав его людям, ему же и предназначила сказать то, из-за чего пролилось столько крови, что если б пролилась она вся разом, то люди бы захлебнулись наверно! О, хорошо, что я умираю! Я бы тоже, пожалуй, сказал какую-нибудь ужасную ложь, природа бы так подвела!.. Я не развращал никого... Я хотел жить для счастья всех людей, для открытия и для возвещения истины... <...> и что же вот вышло? Ничего! Вышло, что вы меня презираете! Стало быть, дурак, стало быть, не нужен, стало быть, пора! И никакого-то воспоминания не сумел оставить! Ни звука, ни следа, ни одного дела, не распространил ни одного убеждения!.. Не смейтесь над глупцом! Забудьте! Забудьте все... забудьте, пожалуйста, не будьте так жестоки! Знаете ли вы, что если бы не подвернулась эта чахотка, я бы сам убил себя...» Здесь особенно важно упоминание о Христе (причем, какой нюанс: «атеист» Ипполит не называет, не решается назвать Его по имени!) и признание в суицидальном замысле. Ипполит все время как бы идет-движется (к смерти) по узкой досочке между атеизмом и верой. «И какое нам всем дело, что будет потом!..», — восклицает он и тут же, следом, достает из кармана пакет со своим «Необходимым объяснением», которое дает ему хоть какую-то надежду, что — нет, весь он не умрет...

Впрочем, эпиграфом к своей исповеди этот подросток берет самое, может быть, атеистическо-циничное восклицание в истории человечества, приписываемое Людовику XV: «Après moi le déluge!» (фр. «После нас хоть потоп!). Да, по форме и по сути «Мое необходимое объяснение» — исповедь. И исповедь — предсмертная. К тому же, о чем слушатели сразу не догадываются — исповедь самоубийцы, ибо Ипполит решил ускорить искусственно и без того уже близкий свой конец. Отсюда — запредельная откровенность. Отсюда — явный налет цинизма, во многом, как и в случае с , напускного. Ипполита терзают муки, обида нераскрывшегося человека, не понятого, не оцененного по достоинству. В первую очередь потрясает в исповеди Ипполита невероятно жуткий сон про «скорлупчатое животное», описанный-воспроизведенный им на первых страницах своего «Объяснения»: «Я заснул <...> и видел, что я в одной комнате (но не в моей). Комната больше и выше моей, лучше меблирована, светлая, шкаф, комод, диван и моя кровать, большая и широкая и покрытая зеленым шелковым стеганым одеялом. Но в этой комнате я заметил одно ужасное животное, какое-то чудовище. Оно было вроде скорпиона, но не скорпион, а гаже и гораздо ужаснее, и, кажется, именно тем, что таких животных в природе нет, и что оно нарочно у меня явилось, и что в этом самом заключается будто бы какая-то тайна. Я его очень хорошо разглядел: оно коричневое и скорлупчатое, пресмыкающийся гад, длиной вершка в четыре, у головы толщиной в два пальца, к хвосту постепенно тоньше, так что самый кончик хвоста толщиной не больше десятой доли вершка. На вершок от головы, из туловища выходят, под углом в сорок пять градусов, две лапы, по одной с каждой стороны, вершка по два длиной, так что все животное представляется, если смотреть сверху, в виде трезубца. Головы я не рассмотрел, но видел два усика, не длинные, в виде двух крепких игл, тоже коричневые. Такие же два усика на конце хвоста и на конце каждой из лап, всего, стало быть, восемь усиков. Животное бегало по комнате очень быстро, упираясь лапами и хвостом, и когда бежало, то и туловище и лапы извивались как змейки, с необыкновенною быстротой, несмотря на скорлупу, и на это было очень гадко смотреть. Я ужасно боялся, что оно меня ужалит; мне сказали, что оно ядовитое, но я больше всего мучился тем, кто его прислал в мою комнату, что хотят мне сделать, и в чем тут тайна? Оно пряталось под комод, под шкаф, заползало в углы. Я сел на стул с ногами и поджал их под себя. Оно быстро перебежало наискось всю комнату и исчезло где-то около моего стула. Я в страхе осматривался, но так как я сидел поджав ноги, то и надеялся, что оно не всползет на стул. Вдруг я услышал сзади меня, почти у головы моей, какой-то трескучий шелест; я обернулся и увидел, что гад всползает по стене и уже наравне с моею головой, и касается даже моих волос хвостом, который вертелся и извивался с чрезвычайною быстротой. Я вскочил, исчезло и животное. На кровать я боялся лечь, чтоб оно не заползло под подушку. В комнату пришли моя мать и какой-то ее знакомый. Они стали ловить гадину, но были спокойнее, чем я, и даже не боялись. Но они ничего не понимали. Вдруг гад выполз опять; он полз в этот раз очень тихо и как будто с каким-то особым намерением, медленно извиваясь, что было еще отвратительнее, опять наискось комнаты, к дверям. Тут моя мать отворила дверь и кликнула Норму, нашу собаку, — огромный тернеф, черный и лохматый; умерла пять лет тому назад. Она бросилась в комнату и стала над гадиной как вкопанная. Остановился и гад, но все еще извиваясь и пощелкивая по полу концами лап и хвоста. Животные не могут чувствовать мистического испуга, если не ошибаюсь; но в эту минуту мне показалось, что в испуге Нормы было что-то как будто очень необыкновенное, как будто тоже почти мистическое, и что она, стало быть, тоже предчувствует, как и я, что в звере заключается что-то роковое и какая-то тайна. Она медленно отодвигалась назад перед гадом, тихо и осторожно ползшим на нее; он, кажется, хотел вдруг на нее броситься и ужалить. Но несмотря на весь испуг, Норма смотрела ужасно злобно, хоть и дрожа всеми членами. Вдруг она медленно оскалила свои страшные зубы, открыла всю свою огромную красную пасть, приноровилась, изловчилась, решилась и вдруг схватила гада зубами. Должно быть, гад сильно рванулся, чтобы выскользнуть, так что Норма еще раз поймала его, уже на лету, и два раза всею пастью вобрала его в себя, все на лету, точно глотая. Скорлупа затрещала на ее зубах; хвостик животного и лапы, выходившие из пасти, шевелились с ужасною быстротой. Вдруг Норма жалобно взвизгнула: гадина успела-таки ужалить ей язык. С визгом и воем она раскрыла от боли рот, и я увидел, что разгрызенная гадина еще шевелилась у нее поперек рта, выпуская из своего полураздавленного туловища на ее язык множество белого сока, похожего на сок раздавленного черного таракана...»

Жить с таким скорлупчатым насекомым в снах, а еще точнее сказать — в душе, совершенно невыносимо и невозможно. Эту страшную аллегорию можно даже и понять-расшифровать так: скорлупчатое животное не то что поселилось-взросло в душе Ипполита, а вообще вся душа его, под влиянием культивируемого циничного атеизма, превратилась в скорлупчатое насекомое... И далее образ скорлупчатого насекомого трансформируется в конкретный образ тарантула: в одном из очередных бредовых кошмаров «кто-то будто бы повел» Ипполита за руку, «со свечкой в руках», и показал ему «какого-то огромного и отвратительного тарантула», который и есть «то самое темное, глухое и всесильное существо», которое правит миром, разрушает безжалостно жизнь, отрицает бессмертие. А тарантул, в свою очередь, в новом кошмаре Ипполита персонифицируется с... , который в виде привидения явился ему. Именно после этого отвратительного видения Ипполит и решился окончательно на самоубийство. Но особенно важно, что образ тарантула и привидение Рогожина (будущего убийцы — уничтожителя жизни и красоты!) следуют-появляются сразу после воспоминаний Ипполита о картине, которая поразила его в доме Рогожиных. Это полотно Ганса Гольбейна Младшего «Мертвый Христос». На полотне крупным планом изображен только что снятый с креста Иисус Христос, притом в самой натуралистической, гиперреалистической манере — по преданию, художник рисовал с натуры, а «натурщиком» ему послужил настоящий труп утопленника. Ранее там же, у Рогожиных, эту картину лицезрел князь Мышкин и в диалоге по поводу ее с Парфеном услышал от последнего, что тот любит на эту картину смотреть. «Да от этой картины у иного еще вера может пропасть!», — вскрикивает князь. И Рогожин спокойно признается: «Пропадает и то...» По утверждению , мысль-восклицание Мышкина — дословное воспроизведение непосредственного впечатления самого Достоевского от картины Гольбейна, когда увидел он ее впервые в Базеле.

Мысли о добровольной быстрой смерти и раньше мелькали в раздраженном мозгу Ипполита. К примеру, в сцене, когда они с остановились на мосту и стали смотреть на Неву, Ипполит вдруг опасно нагибается над перилами и спрашивает спутника, мол, знает ли тот, что только что пришло ему, Ипполиту, в голову? Бахмутов тут же догадывается-восклицает: « — Неужто броситься в воду?..» «Может быть, он прочел мою мысль в моем лице», — подтверждает в «Необходимом объяснении» Терентьев. В конце концов, Ипполит окончательно решает уничтожить себя, ибо «не в силах подчиняться темной силе, принимающей вид тарантула». И вот здесь возникает-появляется еще одна капитальная и глобальная идея-проблема, которая сопутствует суицидальной теме неотъемлемо, а именно — поведение человека перед актом самоубийства, когда человеческие и вообще все земные и небесные законы над ним уже не властны. Человеку предоставляется возможность перешагнуть через эту черту безграничной вседозволенности, и шаг этот находится в прямой зависимости от степени озлобленности человека на все и вся, от степени его цинического атеизма, да и от степени умопомрачения рассудка, наконец. Ипполит до этой, крайне опасной для окружающих, мысли доходит-скатывается. Его даже рассмешила идея, что если б вздумалось ему убить сейчас человек десять, то никакой суд уже не был бы над ним властен и никакие наказания ему не страшны, и он, наоборот, последние дни провел бы в комфорте тюремного госпиталя под присмотром врачей. Ипполит, правда, рассуждает на эту острую тему в связи с чахоткой, но, понятно, что чахоточный больной, решившийся на самоубийство, еще более своеволен в преступлении. Между прочим, уже позже, когда самоубийственная сцена произошла-кончилась, Евгений Павлович Радомский в разговоре с князем Мышкиным высказывает весьма ядовитое и парадоксальное убеждение, что-де новую попытку самоубийства Терентьев вряд ли совершит, но вот «десять человек» перед смертью укокошить вполне способен и советует князю стараться не попасть в число этих десяти...

В исповеди Ипполита обосновывается право неизлечимо больного человека на самоубийство: «...кому, во имя какого права, во имя какого побуждения вздумалось бы оспаривать теперь у меня мое право на эти две-три недели моего срока? Какому суду тут дело? Кому именно нужно, чтоб я был не только приговорен, но и благонравно выдержал срок приговора? Неужели в самом деле, кому-нибудь это надо? Для нравственности? Я еще понимаю, что если б я в цвете здоровья и сил посягнул на мою жизнь, которая "могла бы быть полезна моему ближнему", и т.д., то нравственность могла бы еще упрекнуть меня, по старой рутине, за то, что я распорядился моею жизнию без спросу, или там в чем сама знает. Но теперь, теперь, когда мне уже прочитан срок приговора? Какой нравственности нужно еще сверх вашей жизни, и последнее хрипение, с которым вы отдадите последний атом жизни, выслушивая утешения князя, который непременно дойдет в своих христианских доказательствах до счастливой мысли, что в сущности оно даже и лучше, что вы умираете. (Такие как он христиане всегда доходят до этой идеи: это их любимый конек.) <...> Для чего мне ваша природа, ваш Павловский парк, ваши восходы и закаты солнца, ваше голубое небо и ваши вседовольные лица, когда весь этот пир, которому нет конца, начал с того, что одного меня счел за лишнего? Что мне во всей этой красоте, когда я каждую минуту, каждую секунду должен и принужден теперь знать, что вот даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в солнечном луче, и та даже во всем этом пире и хоре участница, место знает свое, любит его и счастлива, а я один выкидыш, и только по малодушию моему до сих пор не хотел понять это!..»

Казалось бы, Ипполит доказывает свое право распоряжаться собственной жизнью перед людьми, но на самом деле он пытается заявить свое право, конечно же, перед небесами и упоминание о христианах здесь весьма красноречиво и, в этом плане, однозначно. И далее Ипполит впрямую проговаривается: «Религия! Вечную жизнь я допускаю и, может быть, всегда допускал. Пусть зажжено сознание волею высшей силы, пусть оно оглянулось на мир и сказало: "я есмь!", и пусть ему вдруг предписано этою высшею силой уничтожиться, потому что там так для чего-то, — и даже без объяснения для чего, — это надо, пусть, я все это допускаю, но опять-таки вечный вопрос: для чего при этом понадобилось смирение мое? Неужто нельзя меня просто съесть, не требуя от меня похвал тому, что меня съело? Неужели там и в самом деле кто-нибудь обидится тем, что я не хочу подождать двух недель? Не верю я этому...» И уж вовсе затаенные мысли на эту особенно жгучую для него тему прорываются в конце «Необходимого объяснения»: «А между тем я никогда, несмотря даже на все желание мое, не мог представить себе, что будущей жизни и провидения нет. Вернее всего, что все это есть, но что мы ничего не понимаем в будущей жизни и в законах ее. Но если это так трудно и совершенно даже невозможно понять, то неужели я буду отвечать за то, что не в силах был осмыслить непостижимое?..»

Борьба веры и безверия усилием воли заканчивается у Ипполита победой атеизма, утверждением своеволия, обоснованием бунта против Бога, и он формулирует самый краеугольный постулат суицида: «Я умру, прямо смотря на источник силы и жизни, и не захочу этой жизни! Если б я имел власть не родиться, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях. Но я еще имею власть умереть, хотя отдаю уже сочтенное. Не великая власть, не великий и бунт.
Последнее объяснение: я умираю вовсе не потому, что не в силах перенести эти три недели; о, у меня бы достало силы, и если б я захотел, то довольно уже был бы утешен одним сознанием нанесенной мне обиды; но я не французский поэт и не хочу таких утешений. Наконец, и соблазн: природа до такой степени ограничила мою деятельность своими тремя неделями приговора, что, может быть, самоубийство есть единственное дело, которое я еще могу успеть начать и окончить по собственной воле моей. Что ж, может быть, я и хочу воспользоваться последнею возможностью дела? Протест иногда не малое дело...»

Акт самоубийства, так эффектно задуманный Ипполитом, тщательно им подготовленный и обставленный, — не получился, сорвался: в горячке он забыл заложить в пистолет капсюль. Но курок-то он спустил, но момент-секунду перехода в смерть он испытал вполне. Умер он все же от чахотки. «Ипполит скончался в ужасном волнении и несколько раньше, чем ожидал, недели две спустя после смерти Настасьи Филипповны...»