Начало публицистической деятельности М. Горького относится к 1890-м годам, когда, работая в 1895-1896 гг. в провинциальных газетах Поволжья и Юга России - «Самарской газете», «Нижегородском листке» и «Одесских новостях», - он неизменно защищал интересы народа. В то время его мировоззрение окончательно ещё не сложилось; не принимая помещичье-буржуазный строй, Горький не видел реальных путей его замены.

Уже в раннем творчестве Горького крайний антропоцентризм сочетается с активным неприятием духовных качеств большинства современных людей. Это противоречие обусловило желание молодого писателя противопоставить несовершенной личности реального современного человека яркую индивидуальность, что и сблизило в 1890-х годы ХIХ века его гуманистическую концепцию с идеями Ф. Ницше. Под воздействием ницшеанства в творчестве Горького утверждается идеальный образ Человека-титана, который наделен сходными с ницшеанским сверхчеловеком чертами: прометеизмом, активизмом и духовной силой.

Для Горького с самого начала важна целенаправленность силы положительного героя, который уже в раннем творчестве задуман как спаситель людей от их же слабости, ничтожности и сонного прозябания. Противопоставление мещанского и героического типов индивидуализма, выраженное в программной публицистической статье «Заметки о мещанстве» (1905), стало важным мировоззренческим итогом, указав на движение горьковской мысли к философии коллективизма и обозначив два основных варианта последующего горьковского творчества, противопоставленные друг другу: индивидуалист - индивидуальность.

Обоснование идей, к которым он был близок, писатель нашел в работах «ницшеанских марксистов» - богостроителей - А. А. Богданова и А. В. Луначарского. Начиная с богостроительского периода, антропоцентризм Горького попадает в полную и безоговорочную зависимость от логики «творческой, то есть социально-связующей людей» идеи. Во второй половине 1900х годов Горький называет ее «великая монистическая идея социализма», а в 1930-е это - большевизм, коммунизм.

Под влиянием «руководящей» идеи ницшеанские черты горьковского Человека трансформируются, и со второй половины 1900х годов это уже не Озорник, не абстрактный «Человек, с большой буквы», а пролетарский революционер, и даже не просто революционер - а «революционер в духе». В 1917 - 1918 годы у писателя появляется образ «вечного революционера», который «хотел бы оживить, одухотворить весь мозг мира, сколько его имеется в черепах людей», и которого Горький противопоставляет «революционеру на время», преследующему в ходе радикальной социально-политической ломки свои эгоистические классовые интересы. С этого момента в творчестве Горького фактически исчезает чистый ницшеанский тип как герой, несущий позитивное начало. Почему? Ответ на этот вопрос можно найти уже в «Несвоевременных мыслях», где писатель вступает в спор с вождями, проводящими сверхчеловеческий эксперимент над Россией, свидетельствует о реальных, крайне жестоких проявлениях этого эксперимента.

Большевистских лидеров Горький обвиняет в индивидуализме и вождизме: «… уже отравились гнилым ядом власти». «Вообразив себя Наполеонами от социализма, ленинцы рвут и мечут, довершая разрушение России - русский народ заплатит за это озерами крови», они «хладнокровно бесчестят революцию, бесчестят рабочий класс, заставляя его устраивать кровавые бойни, понукая к погромам, к арестам ни в чем не повинных людей...». Но идеи, настаивает писатель, не побеждают «приемами физического насилия». Подлинно героическая индивидуальность - «вечный революционер», - постоянно напоминает Горький в «Несвоевременных мыслях», «не способен прибегать к тем или иным приемам насилия над человеком иначе, как в случаях неустранимой необходимости и с чувством органического отвращения ко всякому акту насилия».

Изменив впоследствии отношение к личности В. И. Ленина, Горький не отказался от своего принципиально отрицательного отношения к жестокости сверхчеловеков революции. «Вождизм» - это болезнь; развиваясь из атрофии эмоции коллективизма, она выражается в гипертрофии «индивидуального начала», - пишет Горький. В 1930 году, руководя работой по изданию книги «История гражданской войны», Горький пишет в письме М. Н. Покровскому о необходимости «особенно внимательного изучения партизанщины, перехваленной, - как и Вы согласитесь - беллетристами и поэтами» По мнению Горького, «героизация вождей партизан - дело политически не безвредное, и в наших обстоятельствах не следовало бы так романтически густо подчеркивать «роль личности» в партизанском движении». О каких обстоятельствах идет речь? Преобладающее большинство читателей - крестьянство, героизация вождей может уводить захваченное частнособственническими эмоциями сознание крестьянской массы от коллективизма к индивидуализму сильной личности, оторвавшейся от народа или ставящей себя выше коллектива.

Горький уверен, что личность, охваченная мещанским «зоологическим индивидуализмом» собственника, вне зависимости от того, кто это: капиталистический мелкий или крупный хищник, представитель «бывших людей» (эмигрантов), «механических граждан» Советского Союза (обывателей), «социально-нездоровой силы» (крестьянства) или «многоглаголивой» интеллигенции - неизбежно будет двигаться только в одном направлении: индивидуализм - вождизм - фашизм. «Волчья психика крупного мещанства, лисья - мелкого создает лгунов, лицемеров, предателей, убийц из-за угла». В публицистике советских лет Горький завершает цепочку «мещанин» - «циник» - «хулиган», обозначенную в его творчестве 1900х годов. Он пишет: «от хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа».

Приравняв вождизм и мещанский индивидуализм к фашизму, Горький в то же время продолжает отстаивать индивидуализм героический, он убежден, что индивидуальное «я» может и должно слиться с коллективным «мы» без какого-либо ущерба для себя: «Я хотел - и хочу - видеть всех людей героями труда и творчества, строителями новых свободных форм жизни. Мы должны жить так, чтобы каждый из нас, несмотря на различие индивидуальностей, чувствовал себя человеком, равноценным всем другим и всякому другому».

"А не захлебнемся ли мы в грязи, которую так усердно разводим?" М. Горький

Сегодня почитал "Несвоевременные мысли" Максима Горького о глобальном психологическом надломе России во время и после революции 1917 года. Конечно, можно сказать что и он сам в этом виноват, и что потом он стал поддакивать власти. Но его позиция в первые годы революции не может не вызывать уважения. Более того, то, что он писал тогда ценно для нас и сейчас. Всем злобствующим критикам всего и вся крайне рекомендуется почитать - это пишет не какой-нибудь монархист или православный философ. Это пишет буревестник революции. Подумайте и вы, православные кто загребает жар вашими руками и к чему это может привести.

"Мы все немножко побаиваемся критики, а самокритика - внушает нам почти
отвращение.
Оправдывать у нас любят не меньше, чем осуждать, но в этой любви к
оправданию гораздо больше заботы о себе, а не о ближнем,- в ней всегда
заметно желание оправдать свой личный будущий грех; - очень
предусмотрительно, однако - скверно.
Любимым героем русской жизни и литературы является несчастненький и
жалкий неудачник, герои - не удаются у нас; народ любит арестантов, когда
их гонят на каторгу, и очень охотно помогает сильному человеку своей среды
надеть халат и кандалы преступника.
Сильного - не любят на Руси, и отчасти поэтому сильный человек не
живуч у нас.
Не любит его жизнь, не любит литература, всячески исхищряясь запутать
крепкую волю в противоречиях, загнать ее в темный угол неразрешимого,
вообще - низвести пониже, в уровень с позорными условиями жизни, низвести и
сломать. Ищут и любят не борца, не строителя новых форм жизни, а -
праведника, который взял бы на себя гнусненькие грешки будничных людей.

Вот уже почти две недели, каждую ночь толпы людей грабят винные
погреба, напиваются, бьют друг друга бутылками по башкам, режут руки
осколками стекла и точно свиньи валяются в грязи, в крови.

Развивается воровство, растут грабежи, бесстыдники упражняются во
взяточничестве так же ловко, как делали это чиновники царской власти;
темные люди, собравшиеся вокруг Смольного, пытаются шантажировать
запуганного обывателя. Грубость представителей «правительства народных
комиссаров» вызывает общие нарекания, и они - справедливые. Разная мелкая
сошка, наслаждаясь властью, относится к гражданину как к побежденному, т.
е. так же, как относилась к нему полиция царя. Орут на всех, орут как
будочники в Конотопе или Чухломе. Все это творится от имени пролетариата» и
во имя «социальной революции», и все это является торжеством звериного
быта, развитием той азиатчины, которая гноит нас.
А где же и в чем выражается «идеализм русского рабочего», о котором
так лестно писал Карл Каутский?

Революция углубляется...
Бесшабашная демагогия людей, «углубляющих» революцию, дает свои плоды,
явно гибельные для наиболее сознательных и культурных представителей
социальных интересов рабочего класса. Уже на фабриках и заводах постепенно
начинается злая борьба чернорабочих с рабочими квалифицированными;
чернорабочие начинают утверждать, что слесари, токари, литейщики и т. д.
суть «буржуи».

Но всего больше меня и поражает, и пугает то, что революция не несет в
себе признаков духовного возрождения человека, не делает людей честнее,
прямодушнее, не повышает их самооценки и моральной оценки их труда.

Уничтожив именем пролетариата старые суды, г.г. народные комиссары
этим самым укрепили в сознании «улицы» ее право на «самосуд»,- звериное
право. И раньше, до революции, наша улица любила бить, предаваясь этому
мерзкому «спорту» с наслаждением. Нигде человека не бьют так часто, с таким
усердием и радостью, как у нас, на Руси. «Дать в морду», «под душу», «под
микитки», «под девятое ребро», «намылить шею», «накостылять затылок»,
«пустить из носу юшку» - все это наши русские милые забавы. Этим -
хвастаются. Люди слишком привыкли к тому, что их «с измала походя бьют»,-
бьют родители, хозяева, била полиция.
И вот теперь этим людям, воспитанным истязаниями, как бы дано право
свободно истязать друг друга. Они пользуются своим «правом» с явным
сладострастием, с невероятной жестокостью.
Уличные «самосуды» стали
ежедневным «бытовым явлением», и надо помнить, что каждый из них все более
и более расширяет, углубляет тупую, болезненную жестокость толпы.

Вы жалуетесь: народ разрушает промышленность!
А кто же и когда внушал ему, что промышленность есть основа культуры,
фундамент социального и государственного благополучия?
В его глазах промышленность - хитрый механизм, ловко приспособленный
для того, чтоб сдирать с потребителя семь шкур. Он не прав?

С книжного рынка почти совершенно исчезла хорошая, честная книга -
лучшее орудие просвещения. Почему исчезла,- об этом в другой раз. Нет
толковой, объективнопоучающей книги, и расплодилось множество газет,
которые изо дня в день поучают людей вражде и ненависти друг к другу,
клевещут, возятся в подлейшей грязи, ревут и скрежещут зубами, якобы
работая над решением вопроса о том - кто виноват в разрухе России?

Разумеется, каждый из спорщиков искреннейше убежден, что виноваты все
его противники, а прав только он, им поймана, в его руках трепещет та
чудесная птица, которую зовут истиной.
Сцепившись друг с другом, газеты катаются по улицам клубком ядовитых
змей, отравляя и пугая обывателя злобным шипением своим, обучая его
«свободе слова» - точнее говоря, свободе искажения правды, свободе клеветы.
«Свободное слово» постепенно становится неприличным словом. Конечно,-
«в борьбе каждый имеет право бить чем попало и куда попало»; конечно,
«политика - дело бесстыдное» и «наилучший политик - наиболее бессовестный
человек»,- но, признавая гнусную правду этой зулусской морали, какую,
все-таки, чувствуешь тоску, как мучительна тревога за молодую Русь, только
что причастившуюся даров свободы!
Какая отрава течет и брызжет со страниц той скверной бумаги, на
которой печатают газеты!

Если мы будем только спорить друг с другом вот так враждебно, как вы
спорите, а учиться не станем,- кричит студент, надрываясь.
- Чему учиться? - сурово спрашивает солдат.- Чему ты меня можешь
научить? Знаем мы вас,- студенты всегда бунтовали. Теперь - наше время, а
вас пора долой всех, буржуазию!

Заставив пролетариат согласиться на уничтожение свободы печати, Ленин
и приспешники его узаконили этим для врагов демократии право зажимать ей
рот; грозя голодом и погромами всем, кто не согласен с деспотизмом Ленина -
Троцкого, эти «вожди» оправдывают деспотизм власти, против которого так
мучительно долго боролись все лучшие силы страны.

Вообразив себя Наполеонами от социализма, ленинцы рвут и мечут,
довершая разрушение России - русский народ заплатит за это озерами крови.


Измученный и разоренный войною народ уже заплатил за этот опыт
тысячами жизней и принужден будет заплатить десятками тысяч, что надолго
обезглавит его.
Эта неизбежная трагедия не смущает Ленина, раба догмы, и его
приспешников - его рабов. Жизнь, во всей ее сложности, не ведома Ленину, он
не знает народной массы, не жил с ней, но он - по книжкам - узнал, чем
можно поднять эту массу на дыбы, чем - всего легче - разъярить ее
инстинкты. Рабочий класс для Лениных то же, что для металлиста руда.
Возможно ли - при всех данных условиях - отлить из этой руды
социалистическое государство? По-видимому,- невозможно; однако - отчего не
попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся?
Он работает как химик в лаборатории, с тою разницей, что химик
пользуется мертвой материей, но его работа дает ценный для жизни результат,
а Ленин работает над живым материалом и ведет к гибели революцию.
Сознательные рабочие, идущие за Лениным, должны понять, что с русским
рабочим классом проделывается безжалостный опыт, который уничтожит лучшие
силы рабочих и надолго остановит нормальное развитие русской революции.

В 1911 году, в статье о «Писателях-самоучках»2 я говорил: «Мерзости
надо обличать, и если наш мужик - зверь, надо сказать это, а если рабочий
говорит:
«Я пролетарий!» - тем же отвратительным тоном человека касты, каким
дворянин говорит:
«Я дворянин!» -
надо этого рабочего нещадно осмеять».

Сегодня «Прощеное Воскресенье»1.
По стародавнему обычаю в этот день люди просили друг У Друга прощения
во взаимных грехах против чести и достоинства человека. Это было тогда,
когда на Руси существовала совесть; когда даже темный, уездный русский
народ смутно чувствовал в душе своей тяготение к социальной справедливости,
понимаемой может быть, узко, но все-таки - понимаемой.

В наши кошмарные дни совесть издохла2. Все помнят, как русская
интеллигенция, вся, без различия партийных уродств, возмущалась
бессовестным делом Бейлиса и подлым расстрелом ленских рабочих4,
еврейскими погромами и клеветой, обвинявшей всех евреев поголовно в измене
России5. Памятно и возбуждение совести, вызванное процессом Половнева,
Ларичкина и других убийц Иоллоса, Герценштейна6.
Но вот убиты невинные и честные люди Шингарев, Кокошкин, а у наших
властей не хватает ни сил, ни совести предать убийц суду7.
Расстреляны шестеро юных студентов, ни в чем не повинных,- это подлое
дело не вызывает волнений совести в разрушенном обществе культурных людей8.
Десятками избивают «буржуев» в Севастополе, в Евпатории9,- и никто не
решается спросить творцов «социальной» революции: не являются ли они
моральными вдохновителями массовых убийств?
Издохла совесть. Чувство справедливости направлено на дело
распределения материальных благ,- смысл этого «распределения» особенно
понятен там, где нищий нищему продаст под видом хлеба еловое полено,
запеченное в тонкий слой теста. Полуголодные нищие обманывают и грабят друг
друга - этим наполнен текущий день.
И за все это - за всю грязь, кровь,
подлость и пошлость - притаившиеся враги рабочего класса возложат со
временем вину именно на рабочий класс, на его интеллигенцию, бессильную
одолеть моральный развал одичавшей массы. Где слишком много политики, там
нет места культуре, а если политика насквозь пропитана страхом перед массой
и лестью ей - как страдает этим политика советской власти - тут уже,
пожалуй, совершенно бесполезно говорит о совести, справедливости, об
уважении к человеку и обо всем другом, что политический цинизм именует
«сентиментальностью», но без чего - нельзя жить.

Конечно, мы совершаем опыт социальной революции,- занятие, весьма
утешающее маньяков этой прекрасной идеи и очень полезное для жуликов. Как
известно, одним из наиболее громких и горячо принятых к сердцу лозунгов
нашей самобытной революции явился лозунг: «Грабь награбленное!»
Грабят - изумительно, артистически ; нет сомнения, что об этом процессе
самоограбления Руси история будет рассказывать с величайшим пафосом.
Грабят и продают церкви, военные музеи,- продают пушки и винтовки,
разворовывают интендантские запасы,- грабят дворцы бывших великих князей,
расхищают все, что можно расхитить, продается все, что можно продать, в
Феодосии солдаты даже людьми торгуют: привезли с Кавказа турчанок, армянок,
курдок и продают их по 25 руб. за штуку. Это очень «самобытно», и мы можем
гордиться - ничего подобного не было даже в эпоху Великой Французской
революции.

Далее в «Правде» напечатано:
«Всякая революция, в процессе своего поступательного развития,
неизбежно включает и ряд отрицательных явлений, которые неизбежно связаны с
ломкой старого, тысячелетнего государственного уклада. Молодой богатырь,
творя новую жизнь; задевает своими мускулистыми руками чужое ветхое
благополучие, и мещане, как раз те, о которых писал Горький, начинают
вопить о гибели Русского государства и культуры».
Я не могу считать «неизбежными» такие факты, как расхищение
национального имущества в Зимнем, Гатчинском и других дворцах. Я не
понимаю,- какую связь с «ломкой тысячелетнего государственного уклада»
имеет разгром Малого театра в Москве и воровство в уборной знаменитой
артистки нашей, М. Н. Ермоловой?

Не желая перечислять известные акты бессмысленных погромов и грабежей,
я утверждаю, что ответственность за этот позор, творимый хулиганами, падает
и на пролетариат, очевидно бессильный истребить хулиганство в своей среде.

Окаянная война истребила десятки тысяч лучших рабочих, заменив их у
станков людьми, которые шли работать «на оборону» для того, чтоб избежать
воинской повинности. Все это люди, чуждые пролетарской психологии,
политически не развитые, бессознательные и лишенные естественного для
пролетария тяготения к творчеству новой культуры,- они озабочены только
мещанским желанием устроить свое личное благополучие как можно скорей и во
что бы то ни стадо. Это люди, органически неспособные принять и воплощать в
жизнь идеи чистого социализма.
И вот, остаток рабочей интеллигенции, не истребленный войною и
междоусобицей, очутился в тесном окружении массы, людей психологически
чужих, людей, которые говорят на языке пролетария, но не умеют чувствовать
попролетарски, людей, чьи настроения, желания и действия обрекают лучший,
верхний слой рабочего класса на позор и уничтожение.
Раздраженные инстинкты этой темной массы нашли выразителей своего
зоологического анархизма, и эти вожди взбунтовавшихся мещан ныне, как мы
видим, проводят в жизнь нищенские идеи Прудона, но не Маркса, развивают
Пугачевщину, а не социализм и всячески пропагандируют всеобщее равнение на
моральную и материальную бедность.

Г. г. народные комиссары совершенно не понимают того факта, что когда
они возглашают лозунги «социальной» революции - духовно и физически
измученный народ переводит эти лозунги на свой язык несколькими краткими
словами:
- Громи, грабь, разрушай...
И разрушает редкие гнезда сельскохозяйственной культуры в России,
разрушает города Персии, ее виноградники, фруктовые сады, даже оросительную
систему, разрушают все и всюду.
А когда народные комиссары слишком красноречиво и панически кричат о
необходимости борьбы с «буржуем», темная масса понимает это как прямой
призыв к убийствам, что она доказала.
Говоря, что народные комиссары «не понимают», какое эхо будят в народе
их истерические вопли о назревающей контрреволюции, я сознательно делаю
допущение, несколько объясняющее безумный образ их действий, но отнюдь не
оправдываю их. Если они влезли в «правительство», они должны знать, кем и
при каких условиях они управляют.
Народ изболел, исстрадался, измучен неописуемо, полон чувства мести,
злобы, ненависти, и эти чувства все растут, соответственно силе своей
организуя волю народа.

И эти-то добродушные, задерганные, измученные люди зверски добивали
раненых юнкеров, раскалывая им черепа прикладами, и эти же солдаты, видя,
что в одном из переулков толпа громит магазин, дали по толпе три залпа,
оставив на месте до двадцати убитых и раненых погромщиков. А затем помогли
хозяевам магазина забить досками взломанные двери и выбитые окна.
Ужасны эти люди, одинаково легко способные на подвиги
самопожертвования и бескорыстия, на бесстыдные преступления и гнусные
насилия. Ненавидишь их и жалеешь всей душой и чувствуешь, что нет у тебя
сил понять тление и вспышки темной души твоего народа.

И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще…
(Н. С. Гумилёв)

В Петроград Гумилёв вернулся весной 1918 года. Cмутное, судьбоносное время: деятели культуры решают жёсткий гамлетовский вопроc: быть иль не быть – им в России. И с кем быть?
В первые же дни Октября без колебаний сделал выбор Маяковский:
«Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня… не было. Моя революция. Пошёл в Смольный. Работал. Всё, что приходилось…» Отряды «голодных и рабов» лихо маршировали под его частушку:

Ешь ананасы, рябчиков жуй.
День твой последний приходит, буржуй…

В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо своё, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.

И орёл не взмахивал крылами,
Звёзды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине…

…Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово – это Бог.

Он, поэт, всегда стремился избавиться от «мёртвых слов», овладеть поэтическим языком, способным, как розовое пламя, останавливать солнце и разрушать города, править миром. Править миром поэзии!
Но миром правит и число, а у него своё назначение, своя судьба…

Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число…

Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества.
И, как пчёлы в улье опустелом,
Дурно пахнут мёртвые слова.

Он так и остался верен своей натуре воителя. На фронте, в неутихающей литературной борьбе, в отношениях с женщинами. Даже в уличных потасовках – случались и таковые. Никогда не знает, одержит ли победу, но не ринуться на противника, отступить он не может.
Забавную историю вспоминает Корней Чуковский:
«Однажды с нами случилась беда. К годовщине Октябрьских дней военные курсанты, наши слушатели, получили откуда-то много муки. Каждому из нас, «лекторов», они выдали не менее полупуда. Весело было нам в этот предпраздничный день везти через весь город на своих лёгких салазках такой неожиданный клад. Мы бодро шагали рядом и вскоре где-то близ Марсова поля завели разговор о ненавистных Гумилёву символистах.
В пылу разговора мы так и не заметили, что везём за собой пустые салазки, так как какой-то ловкач, воспользовавшись внезапно разыгравшейся вьюгой, срезал наши крепко прикрученные к салазкам мешки. Я был в отчаянии: что скажу я дома голодной семье, обречённой надолго остаться без хлеба? Но Гумилёв, не тратя ни секунды на вздохи и жалобы, сорвался с места и с каким-то диким воинственным криком ринулся преследовать вора – очень молодо, напористо, с такой безоглядной стремительностью, с таким, я сказал бы, боевым упоением, словно только и ждал той минуты, когда ему посчастливится мчаться по снежному полю, чтобы отнять своё добро у врага. Кругом было темно – из-за вьюги. Сквозь тусклую и зыбкую муть этого мокрого снежного шквала люди – даже те, что брели по ближайшей тропе – казались пятнами без ясных очертаний. Гумилев мгновенно стал таким же пятном и исчез. Я ждал его в тоске и тревоге.
Вернулся он очень нескоро и, конечно, ни с чем, но глаза его сияли торжеством. Оказывается, в этой мгле он налетел на какого-то мирного прохожего, который нёс свой собственный мешок на спине, и, приняв его за нашего вора, стал отнимать у него этот мешок. Прохожий, со своей стороны, принял его за грабителя: громко закричал караул, и у них произошла потасовка, которая, хоть и кончилась победой прохожего, доставила поэту какую-то мальчишескую – мне непонятную – радость. Он воротился ко мне триумфатором и, взяв за верёвочку пустые салазки, тотчас же возобновил свою обвинительную речь против символизма, против творчества Блока, которую всегда начинал одной и той же канонической фразой:
– Конечно, Александр Александрович гениальный поэт, но вся система его германских абстракций и символов...
И больше о нашей катастрофе – ни слова. Я напомнил ему, что в “Аполлоне” минувших времён он отзывался о поэзии Блока восторженно, называл его ”чудотворцем стиха”. Он ответил, что любит блоковскую поэзию по-прежнему, но это поэзия призраков, туманностей, скорбей и рыданий и т. д., и т. д., и т. д. Нужно ли говорить, что я был всецело на стороне Блока, когда слушал бесконечные споры Гумилёва и Блока во “Всемирной литературе”.
Весь этот боевой эпизод, происшедший на Марсовом поле, – эта смелая погоня за мнимым грабителем и отчаянное сражение с ним (хотя тот и оказался гораздо сильнее), всё это раскрыло передо мной самую суть Гумилёва. То был воитель по природе, человек необыкновенной активности… и почти безумного бесстрашия…»

С последними тремя годами жизни поэта связаны бесчисленные мифы, выдаваемые за правду и сегодня. Например, о его ненависти к большевикам с первого дня возвращения на родину. Для него, считавшего поэта особым, высшим существом, интерес к политике исключался. Это было ниже его достоинства. Николай Степанович сам опровергал эту выдумку:

Вы знаете, что я не красный,
Но и не белый – я поэт!

Даже ярые враги большевиков, эмигрировавшие за границу, подтверждали это.
С. Познер: «Он большевиком никогда не был; отрицал коммунизм и горевал об участи родины, попавшей в обезьяньи лапы кремлёвских правителей. Но нигде и никогда публично против них не выступал. Не потому, что боялся рисковать собой – это выходило за круг его интересов. Это была бы политика, а политика и он, поэт Гумилёв, – две полярности... Он жил литературой, поэзией. Жил сам и старался приобщать к ним других».
Ради такого приобщения, Гумилёв сотрудничал со всеми большевистскими просветительскими организациями, вёл поэтические кружки в Пролеткульте, у революционных матросов Балтийского флота и даже в образовательной коммуне милиционеров. Ко всем просветительским программам советской власти относился с большим сочувствием. Уважал наркома А. В. Луначарского, был в приятелях с некоторыми из большевистских начальников. Даже с управделами Петроградского совета Б. Каплуном (кстати, племянником председателя Петроградского ЧК М. С. Урицкого. – Авт.). Беседовали о литературе, выпивали, иногда нюхали эфир. Каплун покровительствовал богеме, помогал чем мог и имел специальную ложу в Мариинском театре в благодарность за то, что не позволил закрыть театр после революции. Гумилёв охотно принимал от него «реквизированное у буржуев» вино – в те годы роскошь. Вместе с К. Чуковским «пробивал» для литераторов через того же Каплуна бесценные в замерзающем Петрограде дрова. А когда в эмиграции появились публикации с нападками на
«совдеповскую ”Всемирную литературу”», по поручению Горького, ответил «клеветникам России» письмом для зарубежной печати.
Весной 1921 года Мандельштам познакомил Гумилёва с В. А. Павловым – флаг-секретарём командующего Черноморским флотом контр-адмирала А. В. Немитца. Благодаря этому поэт ездил в Крым на специальном поезде «красного адмирала». В. А. Павлов и морской командир С. А. Колбасьев, поклонники творчества Николая Степановича, через военное издательство напечатали в Севастополе последний прижизненный сборник «Шатёр». Большая удача – в те годы найти бумагу для издания стихов было немыслимо. Кстати, С. А. Колбасьев – ещё один персонаж стихотворения «Мои читатели»: «лейтенант, водивший канонерки под огнём неприятельских батарей».
Гумилёв не пошёл в комиссары, как мужья и любовники его бывшей жены – Н. Пунин, В. Шилейко, А. Лурье. К большевикам относился со странной смесью презрения и уважения, но против их власти не выступал. Как будто не замечал её, как «не замечал» революцию.
Ему сильно навредили горбачёвская гласность и перестройка. Эйфория и мифотворчество тех лет исказили подлинный облик, породили в нашем сознании фальшивый, тенденциозный портрет поэта. Расстрел Гумилёва на этой волне выглядел однозначно, создавал ему ореол мученика, положившего жизнь за свободу родины. Получался уже не Гумилёв, а как минимум Борис Савинков. Да не был он никаким «борцом с красной заразой»! Его символическое участие в заговоре – мальчишество человека, зачитывавшегося в 30 лет Майн Ридом, игравшего после занятий со своими студистками в жмурки и салки. Его «контрреволюционная деятельность» – игра, позволявшая загадочно намекнуть юным поклонницам на страшную тайну. Одоевцеву, например, он просил проводить его до конспиративной квариты, где якобы должен был получить револьвер. Прямо по Ильфу и Петрову: «Я дам вам парабеллум»!
Вспомним слова Ходасевича: «Он был удивительно молод душой, а может быть, и умом».
Ходасевичу вторил А. Я. Левинсон: «У этого профессора поэзии была душа мальчика, бегущего в мексиканские пампасы, начитавшись Густава Эмара».
Про мифы о его поведении перед казнью не стоит и говорить. Зная Гумилёва, можно не сомневаться – вёл он себя мужественно и достойно. Но зачем плодить красивые сказки, ссылаясь на никому не ведомых садовников, домработниц чекистских начальников и чуть ли не на рассказы «одной женщины в трамвае»?! Зачем придумывать театральные подробности «последней папиросы», «последнего взгляда на расстрельную команду», вымышленные диалоги красноармейцев, восхищавшихся мужеством поэта и его призывы к другим приговорённым сохранять достоинство в последнюю минуту жизни? Это что – «нас возвышающий обман»? Скорее унижающий. Оскорбляющий память о поэте. Заметим: точно неизвестно не только место, но и дата казни.
Писатель А. В. Доливо-Добровольский дофантазировался до того, что статью против акмеизма «Без божества, без вдохновенья» Александр Блок написал по заданию ЧК – это, мол, была идеологическая подготовка предстоящего политического процесса. Читатель, ты слышишь бурные овации пациентов палаты № 6?!
А ужасы о «зверских пытках в застенках»?! Особенно на фоне его записки из камеры жене: «Чувствую себя хорошо, пишу стихи и играю в шахматы» и дискуссий со следователем о поэзии. На дворе стоял 1921 год, до страшных 30-х было ещё далеко. И если Гумилёв был НАСТОЯЩИМ заговорщиком, нарушителем закона, почему Генеральная прокуратура РФ реабилитировала его? Впрочем, мы помним, что политические реабилитации в 1992 году были таким же конвейерным производством, как обвинения «врагов народа» в 1937-м.
И уж совсем нелепым выглядит миф о том, что никакого заговора и вовсе не было – «дело было сфальсифицировано ЧК». Эту выдумку официально утвердила Генеральная прокуратура РФ, словно не было многочисленных свидетельств спасшихся в эмиграции заговорщиков, рассказывавших в деталях о своём и гумилёвском участии в «Петроградской боевой организации».
А воспоминания И. Одоевцевой, Г. Иванова?! И странными выглядят утверждения, что рассказ Одоевцевой о случайно увиденных пачках денег в ящике гумилёвского письменного стола – выдумка или ошибка памяти. В показаниях Гумилёв сам подтверждает, что получил от заговорщиков 200 000 советских рублей.
Конечно, заговор Таганцева был. Но какой? Дмитрий Быков определил его так: «…это в строгом смысле слова был не заговор, а прекраснодушное мечтание, вот мы соберёмся, вот мы мобилизуемся, вот мы дальше решим, что делать. <…> Они не шли дальше подготовительных разговоров о том, что в некий момент, по сигналу, надо будет начинать действовать».
Такое «прекраснодушное мечтание» очень подходило романтику Гумилёву, который за неимением Африки, искал приключений в России. В Красном Петрограде он демонстративно крестился на каждую церковь, открыто объявлял себя монархистом.
– Это безумие, бессмысленная и опасная бравада, – предостерегали друзья.
– Меня не посмеют тронуть, я слишком знаменит, – легкомысленно возражал он.
Посмели…
Но до этого сколько раз он в своей мальчишеской игре эпатировал власть! На вечере у матросов Балтфлота, читая африканские стихи, особой интонацией выделил:

Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего государя.

Зал загудел: «Какого такого государя? Царя, что ли?!». Гумилёв сделал паузу, обвёл публику пронзительным взглядом, а когда матросы утихли, продолжил читать как ни в чём не бывало.
В другой раз, в такой же революционной аудитории, на вопрос: «Что же, гражданин лектор, помогает писать хорошие стихи?» – спокойно ответил:
«По-моему, вино и женщины».
Революционная аудитория обомлела.
Радовался как ребёнок, когда узнал историю, записанную К. Чуковским в дневник: «Во время перерыва меня подзывает пролеткультовский поэт Арский и говорит, окружённый другими пролеткультовцами:
– Вы заметили?
– Что?
– Ну... не притворяйтесь. Вы сами понимаете, почему Гумилёву так аплодируют?
– Потому, что стихи очень хороши. Напишите вы такие стихи, и вам будут аплодировать.
– Не притворяйтесь, Корней Иванович, аплодируют, потому что там говорится о птице.
– О какой птице?
– О белой... Вот! Белая птица. Все и рады... здесь намёк на Деникина».
В другой ситуации и такое могло стать причиной ареста.
Без демонстративного пренебрежения к опасности, без игры в прятки со смертью он жить не мог.
«Смерть всегда была вблизи него, думаю, что его возбуждала эта близость», – вспоминал Алексей Толстой. И он прав. Поэту завораживающе мерещилась пуля, которую уже сейчас для него отливает у раскалённого горна невысокий старый человек – рабочий…

…Все его товарищи заснули,
Только он один еще не спит:
Всё он занят отливаньем пули,
Что меня с землею разлучит…

…Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.

И придёт – через три года!
Дмитрий Быков говорил, что Гумилёв «всю жизнь нарочно себя мучил, выстраивал биографию, и вот в результате достроился до Таганцевского забора». Мы бы сказали – доигрался. Близость смерти не просто возбуждала, она неотвратимо влекла его. К ней было особое отношение: это не конец жизни, а черта, за которой другой мир. Сколько раз он рассуждал о «старухе с косой» в стихах! И приходил к неожиданным выводам:

Правдива смерть,
А жизнь бормочет ложь.

Дело Гумилёва давно рассекречено и опубликовано. Фабула его проста. К Николаю Степановичу обратился подполковник царской армии В. Г. Шведов. Вместе с другим бывшим офицером, Ю. П. Германом, он и возглавлял антибольшевистский заговор. Гумилёв пообещал ему в случае вооружённого восстания возглавить группу интеллигентов и бывших офицеров. Согласился помочь в составлении политических прокламаций и получил деньги «на технические нужды». Но до выступления в Петрограде дело не дошло. Кронштадтское восстание было подавлено, Германа застрелили пограничники при переходе финской границы (при нём оказались листовки, прокламации и письма), Шведова – в перестрелке при аресте.
«Петроградскую боевую организацию» (ПБО) возглавлял В. Н. Таганцев – сын академика, учёный. Вот уж кто был прекраснодушным мечтателем. После ареста он долго не давал никаких показаний. Тогда из Москвы прислали лучшего в ЧК «специалиста по интеллигенции» Я. С. Агранова (кстати, друга Осипа и Лили Брик). «Специалист по интеллигенции» убедил Таганцева дать признательные показания в обмен на обещание открытого суда и сохранения жизни заговорщикам. Таганцев на это купился, выдал всех. Обещания, конечно, не выполнили.
На его показаниях выстроили обвинение против Гумилёва. Но! Таганцев выдал поэта 6 августа, а взяли Гумилёва в ночь с 3-го на 4-е. Значит, кто-то донёс на него раньше! Друзья подозревали В. А. Павлова и особенно С. А. Колбасьева. Но в 80-х годах, когда первый биограф Гумилёва П. Н. Лукницкий, добивавшийся реабилитации поэта, спросил об этом заместителя Генпрокурора СССР, то услышал в ответ: «Заявления были, но фамилии другие».
В один день с Гумилёвым арестовали Н. Пунина. В тюрьме они случайно столкнулись, и Пунин передал Вере Аренс записку: «Встретясь здесь с Николаем Степановичем, мы стояли друг перед другом как шалые, в руках у него была “Илиада”, которую от бедняги тут же отобрали».
Гумилёва допрашивал следователь Якобсон. Этого человека никто не знал, даже имя неизвестно. Отсюда версия, что на самом деле им был Яков Агранов. По слухам, следователь обаял Гумилёва своим знанием его стихов, литературной эрудицией, лестью. Вызвал на откровенность. Гумилёв признался, но никого не выдал. Назвал только уже убитых Германа, Шведова и успевшего эмигрировать Б. Н. Башкирова-Верина.
24 августа 1921 года вышло постановление Президиума Петроградской ГубЧК: «Гумилев Николай Степанович, 35 лет, б. дворянин, филолог, член коллегии издательства "Всемирная литература", женат, беспартийный, б. офицер, участник Петроградской боевой контрреволюционной организации, активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, кадровых офицеров, которые активно примут участие в восстании, получил от организации деньги на технические надобности. <…> Приговорить к высшей мере наказания – расстрелу».
1 сентября постановление опубликовали с сообщением, что приговор уже приведён в исполнение.
После ареста Гумилёва за него хлопотали. В ЧК написали поручительство, подписанное Максимом Горьким, А. Волынским, М. Лозинским, Б. Харитоном, А Машировым. Пытались выручить поэта С. Оцуп, Н. Волковысский, С. Ольденбург.
Безуспешно…
Когда Горький узнал о приговоре, попросил свою бывшую жену М. Андрееву связаться в Москве через А. Луначарского с Лениным. Мария Фёдоровна подняла наркома с постели в четыре часа ночи, уговорила позвонить Ленину. По свидетельству А. Колбановского, секретаря Луначарского, тот ответил: «Мы не можем целовать руку, поднятую против нас» и положил трубку.
Читая материалы дела, трудно понять, за что расстреляли Гумилёва. Версий множество, включая совсем уж фантастические. Самым правдоподобным кажется объяснение профессора А. П. Судоплатова, имевшего благодаря отцу доступ к самой закрытой информации: за приговором Гумилёву стоял председатель Петроградского Совета
Г. Зиновьев.
Удивляет и другое: на следствии Гумилёв не боролся за себя, не пытался облегчить свою участь. Продолжал «игру в cache-cache со смертью хмурой». И если вспомнить его постоянные повторы: «Ничто так не возвеличивает поэта, как красивая смерть», невольно начинаешь думать: Николай Степанович стал заложником собственного мифа, своей жизненной философии, игры в «сверхчеловека». Друзья в этом не сомневались.
Осип Мандельштам: – Лучшей смерти для Гумилёва и придумать нельзя было. Он хотел стать героем и стал им. Хотел славы и, конечно, получит её.
Георгий Иванов: – В сущности, для биографии Гумилёва, такой биографии, какой он сам для себя желал, – трудно представить конец более блестящий.
Конечно, можно в чём-то согласиться и с Мандельштамом, и с Георгием Ивановым, и со многими другими, кто цитировал высказывания Гумилёва на тему – «Зову я смерть…». Сам, мол, накликал. Сам хотел. И даже провоцировал. Сам вынес себе приговор!
Но, зная Гумилёва, трудно поручиться за правду всех этих «хотел», «звал», «провоцировал», «сам»…
Душа полна противоречий, и в самых её глубинах сокрыта совсем другая правда, не ведомая никому. Правда, в которой не хочешь или не можешь признаться даже себе самому. Она тешит твоё тщеславие, возвеличивает в собственных глазах как героя. И бывает, ты изрекаешь во всеуслышание своё возвышенное кредо, гордо и не без позирования декларируешь его, забывая вот эти мудрые слова – «мысль изречённая есть ложь»…
О чём мог думать Гумилёв, выслушав приговор? Чем отозвалось сердце, полное поэтических замыслов, кипящее вдохновением, горящее жаждой жизни, как бы бравурно он ни играл с нею. И… теплящееся надеждой, ожиданием чуда – слишком уж немилосердно ударила по нему судьба, которой он столько раз бросал вызов, ничего не страшась, ни о чём не сожалея, ни в чём не раскаиваясь…
Вот судьба и припёрла его к стенке – отомстила.
Нам кажется, гумилёвская игра со смертью всю его жизнь была такой же бравадой, что и безрассудное желание покрасоваться под пулями или театральные выходки на тему «Безумству храбрых поём мы песню».
А то и образными поэтическими фигурами стихотворца-романтика.
Можно, конечно, предположить, что встреча со смертью виделась ему избавлением от всяческих жизненных неурядиц и срывов. Роковые для него любовные истории. Крах за крахом! Африканские эпопеи, кроме Музея этнографии, почти никто не оценил. Показушная храбрость на фронте зачастую служила поводом для насмешек за спиной. Великим поэтом России так и не признали. Арест на самом взлёте. Трагическая гибель была последним шансом победить в полудетской игре в «сверхчеловека».
Но перевешивало всё-таки другое. Всегда и постоянно. Неимоверная жизнеспособность, кипучая деятельность, особенно в дни перед арестом, небывалый подъём сил, жажда творчества, ощущение собственной «Болдинской осени»! Такое обновление, столь небывалый, революционный взлёт и… камера в тюрьме на Шпалерной!
Вот почему никакой психолог не «вычислит», что было на душе Гумилёва перед расстрелом. И жаждал ли он столь трагического завершения своей жизни.
Одним из последних у Гумилёва на его квартире в «Доме искусств» побывал Владислав Ходасевич. Был вечер 3 августа. Гумилёв вернулся после только что прочитанной лекции – принимали его восторженно. Был оживлён, весел, очень доволен. Как всегда, строил планы.
– Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему как будто бы и вообще несвойственную, – вспоминал Ходасевич. – И каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилёв начинал упрашивать: «Посидите ещё».
Они засиделись часов до двух ночи.
– Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Фёдоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго – «по крайней мере, до девяноста лет». Он всё повторял: «Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше». До тех пор собирался написать кипу книг. Упрекал меня: «Вот мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это всё потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю – и сегодня играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете».
И он, хохоча, показывал, как через пять лет я буду, сгорбившись, волочить ноги и как он будет выступать молодцом.
Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда наутро, в условленный час, я с вещами подошел к дверям Гумилёва, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил мне, что ночью Гумилёва арестовали и увезли.
Так что же, разве походил Николай Степанович на человека, которому опостылела жизнь?! Скорее наоборот – он, казалось, навсегда распрощался, со своей романтизацией смерти, перестал быть «скрипачом», призванным героически погибнуть.
Не смертного приговора, а свободы жаждала его душа. И нам кажется, в трагический свой конец, томясь на Шпалерной, он не верил. Не хотел верить. Не мог! Не покидала его надежда, вплоть до той минуты, когда был прочитан приговор.
Да, предрекал:

Не спасёшься от доли кровавой,
Что земным предназначила твердь.
Но молчи: несравненное право –
Самому выбирать свою смерть.

Увы – такого права у него уже не было. Бросил последний вызов судьбе, и судьба его переиграла.
Всегда стремился быть победителем, а оказался побеждённым?
Чего же хотел – жить или осознанно погибнуть героем?
Ответить мешает явное противоречие, скрытое в характере и душе этого странного человека. Сегодня – несомненный оптимизм, бодрость, жизнелюбие при встрече с Ходасевичем, а завтра, в тюрьме, – ни малейшей попытки облегчить свою участь на следствии, защититься от обвинений
(такая возможность была!), даже какое-то бравурное подыгрывание следователю. Шаг за шагом навстречу роковому приговору.
ПОЧЕМУ?!
Мы не знаем ответа.
Быть может, его найдут сами читатели…


Вообразив себя Наполеонами от социализма, ленинцы рвут и мечут, довершая разрушение России - русский народ заплатит за это озерами крови.

Сам Ленин, конечно, человек исключительной силы; двадцать пять лет он стоял в первых рядах борцов за торжество социализма, он является одною из наиболее крупных и ярких фигур международной социал-демократии; человек талантливый, он обладает всеми свойствами «вождя», а также и необходимым для этой роли отсутствием морали и чисто барским, безжалостным отношением к жизни народных масс.

Ленин «вождь» и - русский барин, не чуждый некоторых душевных свойств этого ушедшего в небытие сословия, а потому он считает себя вправе проделать с русским народом жестокий опыт, заранее обреченный на неудачу.

Измученный и разоренный войною народ уже заплатил за этот опыт тысячами жизней и принужден будет заплатить десятками тысяч, что надолго обезглавит его.

Эта неизбежная трагедия не смущает Ленина, раба догмы, и его приспешников - его рабов. Жизнь, во всей ее сложности, не ведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он - по книжкам - узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем - всего легче - разъярить ее инстинкты. Рабочий класс для Лениных то же, что для металлиста руда. Возможно ли - при всех данных условиях - отлить из этой руды социалистическое государство? По-видимому,- невозможно; однако - отчего не попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся?

Он работает как химик в лаборатории, с тою разницей, что химик пользуется мертвой материей, но его работа дает ценный для жизни результат, а Ленин работает над живым материалом и ведет к гибели революцию. Сознательные рабочие, идущие за Лениным, должны понять, что с русским рабочим классом проделывается безжалостный опыт, который уничтожит лучшие силы рабочих и надолго остановит нормальное развитие русской революции.

Меня уже упрекают в том, что «после двадцатипятилетнего служения демократии» я «снял маску» и изменил уже своему народу.

Г. г. большевики имеют законное право определять мое поведение так, как им угодно, но я должен напомнить этим господам, что превосходные душевные качества русского народа никогда не ослепляли меня, я не преклонял колен перед демократией, и она не является для меня чем-то настолько священным, что совершенно недоступно критике и осуждению.

В 1911 году, в статье о «Писателях-самоучках» я говорил: «Мерзости надо обличать, и если наш мужик - зверь, надо сказать это, а если рабочий говорит:

«Я пролетарий!» - тем же отвратительным тоном человека касты, каким дворянин говорит:

«Я дворянин!» надо этого рабочего нещадно осмеять».

Теперь, когда известная часть рабочей массы, возбужденная обезумевшими владыками ее воли, проявляет дух и приемы касты, действуя насилием и террором,- тем насилием, против которого так мужественно и длительно боролись ее лучшие вожди, ее сознательные товарищи,- теперь я, разумеется, не могу идти в рядах этой части рабочего класса.

Я нахожу, что заткнуть кулаком рот «Речи» и других буржуазных газет только потому, что они враждебны демократии - это позорно для демократии.

Разве демократия чувствует себя неправой в своих деяниях и - боится критики врагов? Разве кадеты настолько идейно сильны, что победить их можно только лишь путем физического насилия?

Лишение свободы печати - физическое насилие, и это недостойно демократии.

Держать в тюрьме старика революционера Бурцева, человека, который нанес монархии немало мощных ударов, держать его в тюрьме только за то, что он увлекается своей ролью ассенизатора политических партий,- это позор для демократии. Держать в тюрьме таких честных людей, как А. В. Карташев, таких талантливых работников, как М. В. Бернацкий, и культурных деятелей, каков А. И. Коновалов, не мало сделавший доброго для своих рабочих,- это позорно для демократии.

Пугать террором и погромами людей, которые не желают участвовать в бешеной пляске г. Троцкого над развалинами России,- это позорно и преступно.

Все это не нужно и только усилит ненависть к рабочему классу. Он должен будет заплатить за ошибки и преступления своих вождей - тысячами жизней, потоками крови.

Хотят арестовать Ираклия Церетели, талантливого политического деятеля, честнейшего человека.

За борьбу против монархии, за его защиту интересов рабочего класса, за пропаганду идей социализма, старое правительство наградило Церетели каторгой и туберкулезом.

Ныне правительство, действующее якобы от имени и по воле всего пролетариата, хочет наградить Церетели тюрьмой - за что? Не понимаю.

Я знаю, что Церетели опасно болен, но,- само собою разумеется, я не посмел бы оскорбить этого мужественного человека, взывая о сострадании к нему. Да - и к кому бы я взывал? Серьезные, разумные люди, не потерявшие головы, ныне чувствуют себя «в пустыне,- увы! - не безлюдной». Они бессильны в буре возбужденных страстей. Жизнью правят люди, находящиеся в непрерывном состоянии «запальчивости и раздражения». Это состояние признается законом одною из причин, дающих преступнику право на снисхождение к нему, но - это все-таки состояние «вменяемости».

«Гражданская война», т. е. взаимоистребление демократии к злорадному удовольствию ее врагов, затеяна и разжигается этими людьми. И теперь уже и для пролетариата, околдованного их демагогическим красноречием, ясно, что ими руководят не практические интересы рабочего класса, а теоретическое торжество анархо-синдикалистских идей.

Сектанты и фанатики, постепенно возбуждая несбыточные, неосуществимые в условиях действительности надежды и инстинкты темной массы, они изолируют пролетарскую, истинно социалистическую, сознательно революционную интеллигенцию,- они отрывают у рабочего класса голову.

И если они решаются играть судьбою целого класса,- что им до судьбы одного из старых, лучших товарищей своих, до жизни одного из честнейших рыцарей социализма?

Как для полоумного протопопа Аввакума, для них догмат выше человека.

Чем все это кончится для русской демократии, которую так упорно стараются обезличить?

Редакцией «Новой Жизни» получено нижеследующее письмо:

«Пушечный Округ Путиловского завода.

Постановил вынести Вам, писателям из Новой Жизни, порицание, как Строеву, был когда-то писатель, а также Базарову, Гимер-Суханову, Горькому, и всем составителям Новой Жизни ваш Орган несоответствует настоящей жизни нашей общей, вы идете за оборонцами вслед. Но помните нашу рабочую Жизнь пролетариев не троньте, бывшей в Воскресенье демонстрацией, не вами демонстрация проведена не вам и критиковать ее. А и вообще наша партия Большинство и мы поддерживаем своих политических вождей действительных социалистов освободителей народа от гнета Буржуазии и капиталистов, и Впредь если будут писаться такие контр-революционные статьи то мы рабочие клянемся вам зарубите себе на лбу что закроем вашу газету, а если желательно осведомитесь у вашего Социалиста так называемого нейтралиста он был у нас на путиловском заводе со своими отсталыми речами спросите у него дали ему говорить да нет, да в скором времени вам воспретят и ваш орган он начинает равняться с кадетским, и если вы горькие, отсталые писатели будете продолжать свою полемику и с правительственным органом «Правда» то знайте прекратим в нашем Нарвско-Петергофском районе торговлю. адрес

Путиловс. завод Пушечн. Округ пишите отв. а то будут Репрессии».

Свирепо написано!

С такой свирепостью рассуждают дети, начитавшись страшных книг Густава Эмара и воображая себя ужасными индейцами.

ЧТО ТАКОЕ ЛЕНИН?

Под таким заголовком опубликована во 2-ом номере «Литературной России» длиннейшая, путанная статья поклонника Ленина, Сталина, Дзержинского и прочих подельников в их чудовищных злодеяниях Дмитрия Чёрного . Я удивлён, если не сказать больше. Ведь главное в Ленине – его бесчеловечность, презрение к народу, к лучшим представителям народа, взять хотя бы А.М. Горького, который громил Ленина и Троцкого в своей газете «Новая жизнь». Ленин – германский наймит, устроивший на деньги, полученные от кайзеровского правительства, братоубийственную бойню в России. Но об этом у Дмитрия Чёрного ни звука. Зато он превозносит Ленина за нэп, хотя чего ж тут нового, если капитализм и впрямь высок своим превосходством над социализмом. Но приведу высказывания Горького о большевизме.

В цикле статей «Несвоевременные мысли», печатавшихся в 1917–1918 годах в газете «Новая жизнь», Горький писал: «Всё настойчивее распространяются слухи о том, что 20 октября предстоит «выступление большевиков» – иными словами: могут быть повторены отвратительные сцены 3–5 июля... На улицу выползет неорганизованная толпа, плохо понимающая, чего она хочет, и, прикрываясь ею, авантюристы, воры, профессиональные убийцы начнут творить «историю русской революции».

После Октябрьской революции Горький писал: «Ленин, Троцкий и сопутствующие им уже отравились гнилым ядом власти... Рабочий класс должен знать, что его ждёт голод, полное расстройство промышленности, разгром транспорта, длительная кровавая анархия...»

«Вообразив себя Наполеонами от социализма, ленинцы рвут и мечут, довершая разрушение России, – русский народ заплатит за это озёрами крови»,

«Пугать террором и погромами людей, которые не желают участвовать в бешеной пляске г. Троцкого над развалинами России, – это позорно и преступно».

«Народные комиссары относятся к России как к материалу для опыта, русский народ для них – та лошадь, которой учёные-бактериологи прививают тиф для того, чтобы лошадь выработала в своей крови противотифозную сыворотку. Вот именно такой жестокий и заранее обречённый на неудачу опыт производят комиссары над русским народом, не думая о том, что замученная, полуголодная лошадка может издохнуть».

Взвинченный победой Октябрьского переворота Ленин возопил: «Дело не в России, на неё, господа хорошие, мне наплевать, – это только этап, через который мы проходим к мировой ревоюции!» (См. Соломон Г.А. Среди красных вождей, т. 1, Париж, 1930, с. 15).

Слепые или сознательные обожатели Ленина начисто отрицают и сифилис мозга у него, и педерастию, и, видимо, желая угодить поклонникам Ленина, некоторые специалисты пытаются доказать, что пулей Каплан «был повреждён сосуд, питающий мозг» (?!). Какие только ранения не получали люди в войнах, и под лопатку, и выше, и в голову, но ни у одного из них не был повреждён сосуд, питающий мозг! Один мой сверстник жил и умер с пулей в голове, но не был калекой. Моему шурину пуля ударила в надглазье и вышла через глаз, шурин носил глазной протез и умер за восемьдесят.

Обожатели Ленина отрицают даже и наличие запломбированного вагона, в котором 30 человек, в том числе Ленин с главной своей любовницей Инессой Арманд и Крупской приехал в Россию в апреле 1917-го. И чуть не попал под арест по приказу Керенского. Пришлось скрываться в шалаше. Затем был при содействии германского правительства отправлен ещё один эшелон в Россию с сотней прочих революционеров.

Была попытка Горького помириться с Лениным, но так как Горький требовал укротить террор, Ленин сказал: «Езжайте-ка в Италию! А то вышлем».

Известно, что много позже Горького выманил в Москву Сталин и вынудил его сотрудничать с большевистской властью. Не с лёгким сердцем сдался Горький большевистскому фашизму, но страх быть расстрелянным, старость, нездоровье вынудили его быть послушным, как были послушны тысячи советских писателей, а тех, которые были заподозрены в непослушании, расстреляли или заморили в лагерях. Но единицы вернулись и рассказали в своих книгах о сталинских лагерях (Варлам Шаламов, Александр Солженицын,Евгения Гинзбург и др.).

Случайно в моих руках оказался журнал «Молодая гвардия», № 12/1994, со статьёй Сергея Наумова «Творцы «русской революции», в которой изложены многие факты жизни и деятельности Ленина, в ближайшем окружении которого было немало германских шпионов: О.М. Нахамес, Х.Г. Раковский, И.С.

Уншлихт, М.Ю. Козловский, И.Л. Гельфанд и другие. Интересующиеся фактами в жизни и деятельности Ленина могут найти в библиотеках 12 номер журнала «Молодая гвардия» за 1994 год и проштудировать статью Сергея Наумова «Творцы «русской революции». Там только неопровержимые факты.

Николай АНДРИЯШИН,
г. АЛЕКСИН,
Тульская обл.