Комплекс мертвой матери — откровение переноса. Основные жалобы и симптомы, с которыми субъект вначале обращается к психоаналитику, не носят депрессивного характера. Симптоматика эта большей частью сводится к неудачам в аффективной, любовной и профессиональной жизни, осложняясь более или менее острыми конфликтами с ближайшим окружением. Нередко бывает, что, спонтанно рассказывая историю своей личной жизни, пациент невольно заставляет психоаналитика задуматься о депрессии, которая должна бы или могла бы иметь место там и в то время в детстве [больного], [о той депрессии], которой сам субъект не придает значения. Эта депрессия [лишь] иногда, спорадически достигавшая клинического уровня [в прошлом], станет очевидной только в переносе. Что до наличных симптомов классических неврозов, то они имеют второстепенное значение, или даже, если они и выражены, у психоаналитика возникает ощущение, что анализ их генеза не даст ключа к разгадке конфликта.

Андре Грин. Мертвая мать.
Посвящается Катрин Пара

Если бы понадобилось выбрать только одну черту явного различия между тем, как проводят психоанализ сегодня и как, насколько мы можем себе это представить, его [проводили]1 в былое время, то все, вероятно, согласились бы, что оно [это различие] сосредоточено вокруг проблематики горя.

Именно на это и указывает заголовок данного очерка: мертвая мать. Однако, дабы избежать всякого недоразумения, я уточню, что эта работа не рассматривает психические последствия реальной смерти матери; но скорее [трактует вопрос] о некоем имаго, складывающемся в психике ребенка вследствие материнской депрессии, [имаго], грубо преображающем живой объект, источник жизненности для ребенка, - в удаленную атоничную, почти безжизненную фигуру; [имаго], очень глубоко пропитывающем инвестиции некоторых субъектов, которых мы анализируем; и [имаго], тяготеющем над их судьбой и над их будущим - либидинозным, объектным и нарциссическим. Мертвая мать здесь, вопреки тому, что можно было бы ожидать, - это мать, которая остается в живых; но в глазах маленького ребенка, о котором она заботится, она, так сказать, - мертва психически.

Последствия реальной смерти матери - особенно если эта смерть является следствием суицида - наносят тяжелый ущерб ребенку, которого она оставляет после себя. Симптоматика, которая здесь развивается, непосредственно увязывается с этим событием, даже если в дальнейшем психоанализ и должен обнаружить, что непоправимость такой катастрофы не связана причинно лишь с той связью мать-ребенок, которая предшествовала смерти. Возможно, случится так, что и в этих случаях можно было бы описать тип отношений, близкий к тому, о котором я собираюсь говорить. Но реальность потери, ее окончательный и необратимый характер изменили бы задним числом и предшествующие отношения с объектом. Поэтому я не стану обсуждать конфликты, связанные с этой ситуацией. Также я не буду говорить об анализах тех пациентов, которые искали помощь психоаналитика по поводу явно депрессивной симптоматики.В действительности для анализантов, о которых я собираюсь рассказать, в ходе предварительных бесед совершенно не характерно выдвигать на первый план среди причин, побуждающих их пойти на психоанализ, какие бы то ни было депрессивные черты. Зато психоаналитиком сразу же ощущается нарциссическая природа упоминаемых [ими] конфликтов, имеющих черты невроза характера и его последствий для [их] любовной жизни и профессиональной деятельности.

Эта вступительная часть ограничивает методом исключения клинические рамки того, о чем я собираюсь трактовать. Мне надо кратко упомянуть некоторые ссылки, которые были вторым источником - мои пациенты были первым - моих размышлений. Дальнейшие рассуждения во многом обязаны тем авторам, которые заложили основы всякого знания о проблематике горя: Зигмунд Фрейд, Карл Абрахам и Мелани Кляйн. Но главным образом на путь меня навели новейшие исследования Дональда Винникотта", Хайнца Кохута2, Николя Абрахама3 и Марьи Торок4, а также Ги Розолато5.

Итак, вот отправные постулаты для моих рассуждений:
Психоаналитическая теория в своем наиболее общепринятом виде признает два постулата: первый - это постулат потери объекта как основного момента структурирования человеческой психики, в ходе которого устанавливается новое отношение к действительности. С этих пор психика будет управляться принципом реальности, который начинает главенствовать над принципом удовольствия, хотя и его [принцип удовольствия] она [психика], впрочем, тоже сохраняет. Этот первый постулат представляет собой теоретическую концепцию, а не факт наблюдения, так как оное [наблюдение] показало бы нам скорее последовательную эволюцию, чем мутационный скачок. Второй общепризнанный большинством авторов постулат - [постулат] о депрессивной позиции, в различной интерпретации у тех и у других. Этот второй постулат объединяет факт наблюдения с теоретическими концепциями Мелани Кляйн и Дональда Винникотта. Следует подчеркнуть, что эти два постулата связаны с общей ситуацией [удела человеческого] и отсылают нас к неизбежному событию онтогенеза. Если предшествующие нарушения в отношениях между матерью и ребенком затрудняют и переживание [потери объекта] и преодоление [депрессивной позиции], [то даже] отсутствие таких нарушений и хорошее качество материнского ухода не могут избавить ребенка от [необходимости переживания и преодоления] этого периода, который для его психической организации играет структурирующую роль.Впрочем, есть пациенты, которые, какую бы [клиническую] структуру они не представляли, кажется, страдают от персистирования симптомов депрессии, более или менее рекуррентной и более или менее инвалидизирующей, но, кажется, выходящей за рамки нормальных депрессивных реакций, таких, от которых периодически страдает каждый. Ибо мы знаем, что игнорирующий [свою] депрессию субъект, вероятно, более нарушен, чем тот, кто переживает ее [депрессию] от случая к случаю.

Итак, я задаюсь здесь следующим вопросом: "Какую можно установить связь между потерей объекта и депрессивной позицией, как общими [исходными] данными, и своеобразием [описываемого] депрессивного симптомокомплекса, [клинически] центрального, но часто тонущего среди другой симптоматики, которая его более или менее маскирует? Какие [психические] процессы развиваются вокруг этого [депрессивного] центра? Из чего строится этот [депрессивный] центр в психической реальности [больного]?"

Мертвый отец и мертвая мать

Основываясь на интерпретации фрейдовской мысли, психоаналитическая теория отвела главное место концепции мертвого отца, фундаментальное значение которого в генезе Сверх-Я подчеркнуто в "Тотем и табу". Эдипов комплекс здесь рассматривается не просто как стадия либидинозного развития, но как [внутрипсихическая] структура; такая теоретическая позиция обладает своей внутренней цельностью. Из нее проистекает целый концептуальный ансамбль: Сверх-Я в классической теории, Закон и Символика в лакановской мысли. Кастрация и сублимация, как судьба влечений, внутренне связывают этот ансамбль общими референциями.

Мертвую мать, напротив, никто никогда не рассматривал со структурной точки зрения. В некоторых случаях на нее можно найти отдельные намеки, как в анализе [творчества] Эдгара По у Мари Бонапарт, где речь идет о частном случае ранней потери матери. Но узкий реализм [авторской] точки зрения накладывает [и] здесь [свои] ограничения. Такое пренебрежение [мертвой матерью] невозможно объяснить, исходя из эдиповой ситуации, поскольку эта тема должна была бы возникнуть либо в связи с Эдиповым комплексом девочки, либо в связи с негативным Эдиповым комплексом у мальчика. На самом деле дело в другом. Матереубийство не подразумевает мертвой матери, напротив; что же до концепции мертвого отца, то она поддерживает референции предков, филиации, генеалогии, отсылает к первобытному преступлению и к виновности, из него проистекающей.

Поразительно, однако, что [психоаналитическая] модель горя, лежащая в основе излагаемой концепции, никак не упоминает ни горе по матери, ни горе по отнятию от груди. Если я упоминаю эту модель, то не только потому, что она предшествовала нижеизложенной концепции, но и потому, что следует констатировать отсутствие между ними прямой связи.

Фрейд в работе "Торможение, симптом и тревога" релятивизировал кастрационную тревогу, включив ее в серию, содержащую равным образом тревогу от потери любви объекта, тревогу перед угрозой потери объекта, тревогу перед Сверх-Я и тревогу от потери покровительства Сверх-Я. При этом известно, какую важность он придавал проведению различий между тревогой, болью и горем.В мои намерения не входит подробно обсуждать мысли Фрейда по данному вопросу - углубление комментария увело бы меня от темы - но хочу сделать одно замечание. Есть тревога кастрационная и тревога вытеснения. С одной стороны, Фрейд хорошо знал, что наряду и с одной и с другой существуют много как иных форм тревоги, так и разных видов вытеснения или даже прочих механизмов защиты. В обоих случаях он допускает существование хронологически более ранних форм и тревоги, и вытеснения. И все-таки, в обоих случаях именно они - кастрационная тревога и вытеснение - занимают [у Фрейда] центральное место, и по отношению к ним рассматриваются все иные типы тревоги и различные виды вытеснения, будь то более ранние или более поздние; фрейдовская мысль показывает здесь свой [двоякий] характер, [в осмыслении психопатологии] столь же структурирующий, сколь и генетический. Характер, который проступит еще более явно, когда он [Фрейд] превратит Эдипа в первофантазию, относительно независимую от конъюнктурных случайностей, образующих специфику данного пациента. Так, даже в тех случаях, когда он [Фрейд] констатирует негативный Эдипов комплекс, как у Сергея Панкеева", он [Фрейд] будет утверждать, что отец, объект пассивных эротических желаний пациента, остается, тем не менее, кастратором.
Эта структурная функция [кастрационной тревоги] подразумевает концепцию становления психического порядка, программируемого первофантазиями. Эпигоны Фрейда не всегда следовали за ним по этому пути. Но кажется, что французская психоаналитическая мысль в целом, несмотря на все разногласия, последовала в этом вопросе за Фрейдом. С одной стороны, референтная модель кастрации обязывала авторов, осмелюсь так выразиться, "кастратизировать" все прочие формы тревоги; в таких случаях начинали говорить, например, об анальной или нарциссической кастрации. С другой стороны, давая антропологическую интерпретацию теории Фрейда, все разновидности тревоги сводили к концепции нехватки в теории Лакана. Я полагаю, однако, что спасение концептуального единства и общности в обоих случаях шло во вред, как практике, так и теории.

Показалось бы странным, если бы по этому вопросу я выступил с отказом от структурной точки зрения, которую всегда защищал. Вот почему я не стану присоединяться к тем, кто подразделяет тревогу на различные виды по времени ее проявления в разные периоды жизни субъекта; но предложу скорее структурную концепцию, которая организуется вокруг не единого центра (или парадигмы), а вокруг, по крайней мере, двух таких центров (или парадигм), в соответствии с особенным характером каждого из них, отличным от тех [центров или парадигм], что предлагали до сих пор.

Вполне обоснованно считается, что кастрационная тревога структурирует весь ансамбль тревог, связанных с "маленькой вещицей, отделенной от тела", идет ли речь о пенисе, о фекалиях или о ребенке. Этот класс [тревог] объединяется постоянным упоминанием кастрации в контексте членовредительства, ассоциирующегося с кровопролитием. Я придаю большее значение "красному" аспекту этой тревоги, нежели ее связи с парциальным объектом.

Напротив, когда речь заходит о концепции потери груди или потери объекта, или об угрозах, связанных с потерей или с покровительством Сверх-Я, или, в общем, обо всех угрозах покинутости, контекст никогда не бывает кровавым. Конечно, все формы тревоги сопровождаются деструктивностью, кастрация тоже, поскольку рана - всегда результат деструкции. Но эта деструктивность не имеет ничего общего с кровавой мутиляцией. Она - траурных цветов: черная или белая. Черная, как тяжелая депрессия; белая, как те состояния пустоты, которым теперь так обоснованно уделяют внимание.

Моя гипотеза состоит в том, что мрачная чернота депрессии, которую мы можем законно отнести за счет ненависти, обнаруживающейся на психоанализе депрессивных больных, является только вторичным продуктом, скорее, следствием, чем причиной "белой" тревоги, выдающей потерю; [потерю], понесенную на нарциссическом уровне.

Я не стану возвращаться к тому, что полагаю уже известным из моих описаний негативной галлюцинации и белого психоза, и отнесу белую тревогу или белое горе к этой же серии. "Белая" серия - негативная галлюцинация, белый психоз и белое горе, все относящееся к тому, что можно было бы назвать клиникой пустоты или клиникой негатива, - является результатом одной из составляющих первичного вытеснения, а именно: массивной радикальной дезинвестиции, оставляющей в несознательном следы в виде "психических дыр", которые будут заполнены реинвестициями, [но эти реинвестиции станут только] выражением деструктивности, освобожденной таким ослаблением либидинозной эротики.

Манифестация ненависти и последующие процессы репарации суть вторичные проявления центральной дезинвестиции первичного материнского объекта. Понятно, что такой взгляд меняет все, вплоть до техники психоанализа, поскольку [теперь ясно, что всякое] самоограничение [психоаналитика] при истолковании ненависти в структурах с депрессивными чертами приводит лишь к тому, что первичное ядро этого образования навсегда остается нетронутым.

Эдипов комплекс должен быть сохранен как незаменимая символическая мат-Рица, которая навсегда остается для нас важнейшей референцией, даже в тех случаях, когда говорят о прегенитальной или преэдиповой регрессии, ибо эта референция имплицитно отсылает нас к аксиоматической триангуляции. Как бы глубоко не продвинулся психоанализ дезинвестиций первичного объекта, судьба человеческой психики состоит в том, чтобы всегда иметь два объекта и никогда - один; насколько бы далеко ни заходили попытки проследить концепцию первобытного (филогенетического) Эдипова комплекса, отец, как таковой, присутствует и там, пусть даже в виде своего пениса (я подразумеваю архаическую концепцию Мелани Кляйн отцовского пениса в животе матери). Отец, он - здесь одновременно и с матерью, и с ребенком, и с самого начала. Точнее, между матерью и ребенком. Со стороны матери это выражается в ее желании к отцу, реализацией которого является ребенок. Со стороны ребенка все, что предвосхищает существование третьего, всякий раз, когда мать присутствует не полностью, и [всякий раз, когда] инвестиция ребенка ею, не является ни тотальной, ни абсолютной; [тогда, всякий раз], по меньшей мере, в иллюзиях, которые ребенок питает в отношении матери до того, что принято называть потерей объекта, [все это] будет, в последействии, связано с отцом.

Таким образом, можно понять непрерывность связей между этой метафорической потерей груди, [последующей] символической мутацией отношений между удовольствием и реальностью (возводимой последействием в принципы), с запретом инцеста и с двойным изображением образов матери и отца, потенциально соединенных в фантазии гипотетической первосцены, задуманной вне субъекта, в которой субъект отсутствует и учреждается в отсутствие [своего] аффективного представления, что [зато потом] порождает [его] фантазию, продукцию [его] субъективного "безумия".

К чему эта метафоричность? Обращение к метафоре, незаменимое для любого существенного элемента психоаналитической теории, [становится] здесь особенно необходимым. В предыдущей работе я отмечал существование у Фрейда двух версий потери груди. Первая версия, теоретическая и концептуальная, изложена в его статье об "отнекивании" Фрейд здесь говорит [о потери груди], как об основном, уникальном, мгновенном и решающем событии; поистине можно сказать, что это событие [впоследствии] оказывает фундаментальное воздействие на функцию суждения. Зато в "Кратком очерке психоанализа" он занимает скорее описательную, чем теоретическую позицию, как будто занялся столь модными ныне наблюдениями младенцев. Здесь он трактует данный феномен не теоретически, а, если можно так выразиться, "повествовательно", где становится понятно, что такая потеря есть процесс постепенной, шаг за шагом, эволюции. Однако, на мой взгляд, описательный и теоретический подходы взаимно исключают друг друга, так же как в теории взаимно исключаются восприятие и память. Обращение к такому сравнению - не просто аналогия. В "теории", которую субъект разрабатывает относительно самого себя, мутационное истолкование всегда ретроспективно. [Лишь] в последействии формируется та теория потерянного объекта, которая так и обретает свой характер основополагающей, единственной, мгновенной, решающей и, осмелюсь так сказать, сокрушительной [потери].Обращение к метафоре оправдано не только с диахронической точки зрения, но и с синхронической. Самые ярые сторонники референций груди в современном психоанализе, кляйнианцы, признают теперь, смиренно добавляя воды в свое вино, что грудь - не более чем слово для обозначения матери, к удовольствию некляйнианских теоретиков, которые часто психологизируют психоанализ. Нужно сохранить метафору груди, поскольку грудь, как и пенис, не может быть только символической. Каким бы интенсивным не было удовольствие сосания, связанного с соском или с соской, эрогенное удовольствие властно вернуть себе в матери и все, что не есть грудь: ее запах, кожу, взгляд и тысячу других компонентов, из которых "сделана" мать. Метонимический объект становится метафорой объекта.

Между прочим, можно заметить, что у нас не возникает никаких затруднений рассуждать сходным образом, когда мы говорим и о любовных сексуальных отношениях, сводя весь ансамбль, в общем-то, довольно сложных отношений, на копуляцию пенис - вагина и соотнося [все] пертурбации [этого ансамбля] с кастрационной тревогой.

Понятно тогда, что, углубляясь в проблемы, связанные с мертвой матерью, я отношусь к ней как к метафоре, независимой от горя по реальному объекту.

Комплекс мертвой матери

Комплекс мертвой матери - откровение переноса. Основные жалобы и симптомы, с которыми субъект вначале обращается к психоаналитику, не носят депрессивного характера. Симптоматика эта большей частью сводится к неудачам в аффективной, любовной и профессиональной жизни, осложняясь более или менее острыми конфликтами с ближайшим окружением. Нередко бывает, что, спонтанно рассказывая историю своей личной жизни, пациент невольно заставляет психоаналитика задуматься о депрессии, которая должна бы или могла бы иметь место там и в то время в детстве [больного], [о той депрессии], которой сам субъект не придает значения. Эта депрессия [лишь] иногда, спорадически достигавшая клинического уровня [в прошлом], станет очевидной только в переносе. Что до наличных симптомов классических неврозов, то они имеют второстепенное значение, или даже, если они и выражены, у психоаналитика возникает ощущение, что анализ их генеза не даст ключа к разгадке конфликта. На первый план, напротив, выступает нарциссическая проблематика, в рамках которой требования Идеала Я непомерны, в синергии либо в оппозиции к Сверх-Я. Налицо ощущение бессилия. Бессилия выйти из конфликтной ситуации, бессилия любить, воспользоваться своими дарованиями, преумножать свои достижения или же, если таковые имели место, глубокая неудовлетворенность их результатами.

Когда же психоанализ начнется, то перенос открывает иногда довольно скоро, но чаще всего после долгих лет психоанализа единственную в своем роде депрессию. У психоаналитика возникает чувство несоответствия между депрессией переноса (термин, предлагаемый мною для этого случая, чтобы противопоставить его неврозу переноса) и внешним поведением [больного], которое депрессия не затрагивает, поскольку ничто не указывает на то, чтобы она стала очевидна для окружения [больного], что, впрочем, не мешает его близким страдать от тех объектных отношений, которые навязывает им анализант.

Эта депрессия переноса не указывает ни на что другое как на повторение инфантильной депрессии, характерные черты которой я считаю полезным уточнить.

Здесь речь не идет о депрессии от реальной потери объекта, [то есть], я хочу сказать, что дело не в проблеме реального разделения с объектом, покинувшим субъекта. Такой факт может иметь место, но не он лежит в основе комплекса мертвой матери.Основная черта этой депрессии в том, что она развивается в присутствии объекта, погруженного в свое горе. Мать, по той или иной причине, впала в депрессию. Разнообразие этиологических факторов здесь очень велико. Разумеется, среди главных причин такой материнской депрессии мы находим потерю любимого объекта: ребенка, родственника, близкого друга или любого другого объекта, сильно инвестированного матерью. Но речь также может идти о депрессии разочарования, наносящего нарциссическую рану: превратности судьбы в собственной семье или в семье родителей; любовная связь отца, бросающего мать; унижение и т. п. В любом случае, на первом плане стоят грусть матери и уменьшение [ее] интереса к ребенку.

Важно подчеркнуть, что, как [уже] поняли все авторы, самый тяжелый случай - это смерть [другого] ребенка в раннем возрасте. Я же особо настоятельно хочу указать на такую причину [материнской депрессии], которая полностью ускользает от ребенка, поскольку [вначале ему] не хватает данных, по которым он мог бы о ней [этой причине] узнать, [и постольку] ее ретроспективное распознание [остается] навсегда невозможно, ибо она [эта причина] держится в тайне, [а именно], - выкидыш у матери, который в анализе приходится реконструировать по мельчайшим признакам. [Эта] гипотетическая, разумеется, конструкция [о выкидыше только и] придает связность [различным] проявлениям [аналитического] материала, относимого [самим] субъектом к последующей истории [своей жизни].

Тогда и происходит резкое, действительно мутационное, изменение материнского имаго. Наличие у субъекта подлинной живости, внезапно остановленной [в развитии], научившейся цепляться и застывшей в [этом] оцепенении, свидетельствует о том, что до некоторых пор с матерью [у него] завязывались отношения счастливые и [аффективно] богатые. Ребенок чувствовал себя любимым, несмотря на все непредвиденные случайности, которых не исключают даже самые идеальные отношения. С фотографий в семейном альбоме [на нас] смотрит веселый, бодрый, любознательный младенец, полный [нераскрытых] способностей, в то время как более поздние фото свидетельствуют о потере этого первичного счастья. Всё будет покончено, как с исчезнувшими цивилизациями, причину гибели которых тщетно ищут историки, выдвигая гипотезу о сейсмическом толчке, который разрушил дворец, храм, здания и жилища, от которых не осталось ничего, кроме руин. Здесь же катастрофа ограничивается [формированием] холодного ядра, которое [хоть и] будет обойдено в дальнейшем [развитии], но оставляет неизгладимый след в эротических инвестициях рассматриваемых субъектов.

Трансформация психической жизни ребенка в момент резкой дезинвестиции его матерью при [её] внезапном горе переживается им, как катастрофа. Ничто ведь не предвещало, чтобы любовь была утрачена так враз. Не нужно долго объяснять, какую нарциссическую травму представляет собой такая перемена. Следует, однако, подчеркнуть, что она [травма] состоит в преждевременном разочаровании и влечет за собой, кроме потери любви, потерю смысла, поскольку младенец не находит никакого объяснения, позволяющего понять произошедшее. Понятно, что если он [ребенок] переживает себя как центр материнской вселенной, то, конечно же, он истолкует это разочарование как последствие своих влечений к объекту. Особенно неблагоприятно, если комплекс мертвой матери развивается в момент открытия ребенком существование третьего, отца, и если новая инвестиция будет им истолкована как причина материнской дезинвестиции. Как бы то ни было, триангуляция в этих случаях складывается преждевременно и неудачно. Поскольку либо, как я только что сказал, уменьшение материнской любви приписывается инвестиции матерью отца, либо это уменьшение [ее любви] спровоцирует особенно интенсивную и преждевременную инвестицию отца как спасителя от конфликта, разыгрывающегося между ребенком и матерью. В реальности, однако, отец чаще всего не откликается на беспомощность ребенка. Вот так субъект и [оказывается] зажат между: матерью - мертвой, а отцом - недоступным, будь то отец, более всего озабоченный состоянием матери, но не приходящий на помощь ребенку, или будь то отец, оставляющий обоих, и мать и дитя, самим выбираться из этой ситуации.

После того как ребенок делал напрасные попытки репарации матери, поглощенной своим горем и дающей ему почувствовать всю меру его бессилия, после того как он пережил и потерю материнской любви, и угрозу потери самой матери и боролся с тревогой разными активными средствами, такими как ажитация, бессонница или ночные страхи, Я применит серию защит другого рода.

Первой и самой важной [защитой] станет [душевное] движение, единое в двух лицах: дезинвестиция материнского объекта и несознательная идентификация с мертвой матерью. В основном аффективная, дезинвестиция эта [касается] также и [психических] представлений и является психическим убийством объекта, совершаемым без ненависти. Понятно, что материнская скорбь запрещает всякое возникновение и [малой] доли ненависти, способной нанести еще больший ущерб ее образу. Эта операция по дезинвестиции материнского образа не вытекает из каких бы то ни было разрушительных влечений, [но] в результате на ткани объектных отношений с матерью образуется дыра; [все] это не мешает поддержанию [у ребенка] периферических инвестиций [матери]; так же как и мать продолжает его любить и продолжает им заниматься, [даже] чувствуя себя бессильной полюбить [его] в [своем] горе, так изменившем ее базовую установку в отношении ребенка. [Но] все-таки, как говорится, "сердце к нему не лежит". Другая сторона дезинвестиции состоит в первичной идентификации с объектом. Зеркальная идентификация становится почти облигатной после того, как реакции комплиментарности (искусственная веселость, ажитация и т. п.) потерпели неудачу. Реакционная симметрия - по типу [проявления] симпатии [к ее реакциям] - оказывается [здесь] единственно возможным средством восстановления близости с матерью. Но не в подлинной репарации [материнского объекта] состоит реальная цель [такого] миметизма, а в том, чтобы сохранить [уже] невозможное обладание объектом, иметь его, становясь не таким же, как он [объект], а им самим. Идентификация - условие и отказа от объекта, и его в то же время сохранения по каннибальскому типу - заведомо несознательна. Такая идентификация [вкупе с дезинвестицией] происходит без ведома Я-субъекта и против его воли; в этом [и состоит ее] отличие от иных, в дальнейшем [столь же] несознательно происходящих, дезинвестиций, поскольку эти другие случаи предполагают избавление [субъекта] от объекта, [при этом] изъятие [объектных инвестиций] обращается в пользу [субъекта]. Отсюда - и ее [идентификации] отчуждающий характер. В дальнейших объектных отношениях субъект, став жертвой навязчивого повторения, будет, повторяя прежнюю защиту, активно дезинвестировать [любой] объект, рискующий [его, субъекта] разочаровать, но что останется для него полностью несознательным, так это [его] идентификация с мертвой матерью, с которой отныне он будет соединен в дезинвестиции следов травмы.

Вторым фактом является, как я [уже] подчеркивал, потеря смысла. "Конструкция" груди, которой удовольствие является и причиной, и целью, и гарантом, враз и без причины рухнула. Даже вообразив себе выворачивание ситуации субъектом, который в негативной мегаломании приписывает себе ответственность за перемену, остается непроходимая пропасть между проступком, в совершении которого субъект мог бы себя упрекнуть, и интенсивностью материнской реакции. Самое большее, до чего он сможет додуматься, что, скорее, чем с каким бы то ни было запретным желанием, проступок сей связан с его [субъекта] образом бытия; действительно, отныне ему запрещено быть. Ввиду уязвимости материнского образа, внешнее выражение деструктивной агрессивности невозможно; такое положение [вещей], которое [иначе] бы толкало ребенка к тому, чтобы дать себе умереть, вынуждает его найти ответственного за мрачное настроение матери, буде то [даже] козел отпущения. На эту роль назначается отец. В любом случае, я повторяю, складывается преждевременная триангуляция, в которой присутствуют ребенок, мать и неизвестный объект материнского горя. Неизвестный объект горя и отец тогда сгущаются, формируя у ребенка ранний Эдипов комплекс.

Вся эта ситуация, связанная с потерей смысла, влечет за собой открытие второго фронта защит.Развитие вторичной ненависти, которая не является [продолжением] ни первичной, ни фундаментальной; [вторичной ненависти], проступающей в желаниях регрессивной инкорпорации, и при этом - с окрашенных маниакальным садизмом анальных позиций, где речь идет о том, чтобы властвовать над объектом, осквернять его, мстить ему и т. п.

Аутоэротическое возбуждение состоит в поиске чистого чувственного удовольствия, почти что удовольствия органа, без нежности, без жалости, не обязательно сопровождаясь садистскими фантазиями, но оставаясь [навсегда] отмеченным сдержанностью в [своей] любви к объекту. Эта [сдержанность] послужит основой будущих истерических идентификаций. Имеет место преждевременная диссоциация между телом и душой, между чувственностью и нежностью, и блокада любви. Объект ищут по его способности запустить изолированное наслаждение одной или нескольких эрогенных зон, без слияния во взаимном наслаждении двух более или менее целостных объектов.Наконец, и самое главное, поиск потерянного смысла структурирует преждевременное развитие фантазматических и интеллектуальных способностей Я. Развитие бешеной игровой деятельности происходит не в свободе играть, а в принуждении воображать, так же как интеллектуальное развитие вписывается в принуждение думать. Результативность и ауторепарация идут рука об руку в достижении одной цели: превозмогая смятение от потери груди и сохраняя эту способность, создать грудь-переноску, лоскут когнитивной ткани, предназначенный замаскировать дезинвестиционную дыру, в то время как вторичная ненависть и эротическое возбуждение бурлят у бездны на краю. Такая сверхинвестированная интеллектуальная активность необходимо несет с собой значительную долю проекции. Вопреки обычно распространенному мнению, проекция - не всегда [подразумевает] ложное суждение. Проекция определяется не истинностью или ложностью того, что проецируется, а операцией, заключающейся в том, чтобы перенести на внешнюю сцену (пусть то сцена объекта) расследование и даже гадание о том, что должно быть отвергнуто и уничтожено внутри. Ребенок пережил жестокий опыт своей зависимости от перемен настроения матери. Отныне он посвятит свои усилия угадыванию или предвосхищению.

Скомпрометированное единство Я, отныне дырявого, реализуется либо в плане фантазии, открывая путь художественному творчеству, либо в плане познания, [служа] источником интеллектуального богатства. Ясно, что мы имеем дело с попытками совладания с травматической ситуацией. Но это совладание обречено на неудачу. Не то что бы оно потерпело неудачу там, куда оно перенесло театр [военных] действий. [Хотя] такие преждевременные идеализированные сублимации исходят из незрелых и, несомненно, [слишком] торопливых психических образований, я не вижу никакого резона, если не впадать в нормативную идеологию, оспаривать их подлинность [как сублимаций]. Их неудача - в другом. Эти сублимации вскроют свою неспособность играть уравновешивающую роль в психической экономии, поскольку в одном пункте субъект остается особенно уязвим - в том, что касается его любовной жизни. В этой области [любая] рана разбудит [такую] психическую боль, что нам останется [только] наблюдать возрождение мертвой матери, которая, возвращаясь в ходе кризиса на авансцену, разрушит все сублимационные достижения субъекта, которые, впрочем, не утрачиваются [насовсем], но [лишь] временно блокируются. То любовь [вдруг] снова оживит развитие сублимированных достижений, то [сами] эти последние [сублимации] попытаются разблокировать любовь. На мгновение они [любовь и сублимация] могут объединять свои усилия, но вскоре деструктивности превысит возможности субъекта, который [субъект] не располагает необходимыми инвестициями, [ни] для поддержания длительных объектных отношений, [ни] для постепенного нарастания глубокой личной вовлеченности, требующей заботы о другом. Так [всякая] Попытка [влюбиться] оборачивается [лишь] неизбежным разочарованием либо объекта, либо [собственного] Я, возвращая [субъекта] к знакомому чувству неудачи и бессилия. У пациента появляется чувство, что над ним тяготеет проклятье, проклятье мертвой матери, которая никак не умрет и держит его в плену. Боль, это нарциссическое чувство, проступает наружу. Она [боль] является страданием, постоянно причиняемым краями [нарциссической] раны, окрашивающим все инвестиции, сдерживающим проявления [и] ненависти, [и] эротического возбуждения, и потери груди. В психической боли [так же] невозможно ненавидеть, как [и] любить, невозможно наслаждаться, даже мазохистски, невозможно думать. Существует только чувство неволи, которое отнимает Я у себя самого и отчуждает его [Я] в непредставимом образе [мертвой матери].

Маршрут субъекта напоминает погоню за неинтроецируемым объектом, без возможности от него отказаться или его потерять, тем более, без возможности принять его интроекцию в Я, инвестированное мертвой матерью. В общем, объекты [данного] субъекта всегда остаются на грани Я - и не совсем внутри, и не вполне снаружи. И не случайно, ибо место - в центре - занято мертвой матерью.

Долгое время психоанализ этих субъектов проводился путем исследования классических конфликтов: Эдипов комплекс, прегенитальные фиксации, анальная и оральная. Вытеснение, затрагивающее инфантильную сексуальность [или] агрессивность, истолковывалось безустанно. Прогресс, несомненно, замечался. Но для психоаналитика оный [прогресс] был не слишком убедителен, даже если анализант, со своей стороны, пытался утешить себя, подчеркивая те аспекты, которыми он мог бы быть доволен.

На самом деле, вся эта психоаналитическая работа остается поводом к эффектному краху, где все [вдруг] предстает как в первый день, вплоть до того, что [однажды] анализант констатирует, что больше не может продолжать себя обманывать, и чувствует себя вынужденным заявить о несостоятельности [именно] объекта переноса - психоаналитика, несмотря на [все] извивы отношений с объектами латеральных переносов, которые [тоже] помогали ему избегать затрагивания центрального ядра конфликта.

Ребёнок совершает напрасные попытки восстановить отношения, и борется с тревогой разными активными средствами, такими как ажитация , искусственная весёлость , бессонница или ночные страхи .

После того как гиперактивность и боязливость не смогли вернуть ребёнку любящее и заботливое отношение матери, Я задействует серию защит другого рода. Это дезинвестиция материнского объекта и несознательная идентификация с мёртвой матерью. Аффективная дезинвестиция - это психическое убийство объекта, совершаемое без ненависти. Понятно, что материнская грусть запрещает всякое возникновение и малой доли ненависти. Злость ребёнка способна нанести матери ущерб, и он не злится, он перестаёт её чувствовать . Мать, образ которой сын или дочь хранит в душе, как бы «отключается» от эмоциональной жизни ребёнка. Единственным средством восстановления близости с матерью становится идентификация (отождествление) с ней. Это позволяет ребёнку заместить невозможное обладание объектом: он становится им самим. Идентификация заведомо несознательна.

Их симптоматика организуется вокруг пустоты и имеет3 цели:

а) поддерживать Я в живых за счет 3-х маневров:
1.Это развитие вторичной ненависти, окрашенной маниакальным садизмом анальных позиций, где речь идёт о том, чтобы властвовать над объектом, осквернять его, мстить ему и т.д.

2.Другая защита состоит в ауто-эротическом возбуждении . Оно состоит в поиске чистого чувственного удовольствия, без нежности, без чувств к объекту (другому человеку). Имеет место преждевременная диссоциация между телом и душой, между чувственностью и нежностью, и блокада любви. Другой человек нужен ему для того, чтобы запустить изолированное наслаждение одной или нескольких эрогенных зон, а не для переживания слияния в чувстве любви.

3. Наконец, и самое главное, поиск потерянного смысла запускает преждевременное развитие фантазии и интеллекта . Ребёнок пережил жестокий опыт своей зависимости от перемен настроения матери. Отныне он посвятит свои усилия угадыванию или предвосхищению.

б) Оживить мертвую мать, заинтересовать, развлечь, заставить ее улыбаться (особенно в детстве). Средства для этого используются разные: такие люди могут быть весельчаками, или они стараются хорошо учиться, чтобы ее заинтересовать. Они пытаются развлечь все объекты с которыми вступают в отношения: находят себе несчастливых и депрессивных жен, мужей. Если депрессия у партнера пройдет, то он бросит его и будет искать себе других несчастных.

в) Соперничать с объектом материнского горя в преждевременной ложной триангуляции с неведомым объектом.

Потеря смысла, переживаемая ребёнком возле грустной матери, толкает его на поиски козла отпущения, ответственного за мрачное настроение матери. На эту роль назначается отец. Неизвестный объект горя и отец тогда сгущаются, формируя у ребёнка ранний Эдипов комплекс. Ситуация, связанная с потерей смысла, влечёт за собой открытие второго фронта защит.

Эти дети поют колыбельные сами себе, что дает импульс к развитию интеллекта. Часто, они хорошие ученики. Иначе это называется «совладание с травмирующей ситуацией» (навязчивое воображение и мышление). Такое бывает у всех людей, подвергшихся посттравматическому стрессу. Но эта попытка совладания (сублимации) обречена на неуспех.. Неудача в том, что как бы они хорошо ни учились и не творили, они остаются черезвычайно ранимыми в любовной жизни. Каждая их любовь приводит к неспособности к творчеству или учебе. С другой стороны, творчество возможно при «пустыне» в любви (творцы-аскеты). Всякая попытка влюбиться разрушает его. Отношения с другим человеком оборачиваются неизбежным разочарованием и возвращают к знакомому чувству неудачи и бессилия. Это переживается пациентом как неспособность поддерживать длительные объектные отношения, выдерживать постепенное нарастание глубокой личной вовлечённости, заботы о другом. В обоих карьерах они натыкаются на постоянные неудачи и у них возникает ощущение, что над ними висит проклятье, которое и приводит их к психоаналитику. Это проклятье в том, что мать «продолжает умирать» и держать их в своем плену. Психическая боль, которую они испытывают, не позволяет им получать наслаждение ни в любви, ни в ненависти. Нет даже и мазохистского наслаждения. Отношения с объектами: ни любви, ни ненависти (прохладца). Их Я и не внутри и не снаружи. Они не могут испытывать привязанности подолгу, невозможно удерживать объект внутри долго, поскольку их сердце занято «мертвой матерью» (Снежная королева для Кая) Можно только испытывать чувство бессилия.

Работая с такими пациентами, я понял, что оставался глухим к некоторым особенностям их речи. За вечными жалобами на злобность матери, на её непонимание или суровость ясно угадывалось защитное значение этих разговоров от сильной гомосексуальности, женской гомосексуальности у обоих полов, поскольку у мальчика так выражается женская часть личности, часто - в поисках отцовской компенсации (и мальчик, и девочка ожидают от отца той нежности и любви, что не получили они от матери - нежных прикосновений и поглаживаний, «любви без проникновения»). Моя глухота касалась того факта, что за жалобами на действия матери вырисовывалась тень её отсутствия. Жалобы относились к матери, поглощённой самой собой, недоступной, неотзывчивой, но всегда грустной. Она оставалась безразличной, даже когда упрекала ребёнка. Её взор, тон её голоса, её запах, память о её ласке - всё похоронено, на месте матери во внутренней реальности ребёнка зияет дыра.

Ребёнок идентифицируется не с матерью, а с дырой. Как только для заполнения этой пустоты избирается новый объект, внезапно появляется галлюцинация, аффективный след мёртвой матери.

Замороженная любовь и ее превратности: грудь, Эдипов комплекс, первосцена

Еще один аспект этого комплекса - «замороженная любовь». Это приходит на ум, когда люди жалуются на внутренний холод: холод тела, души. Это их собственное мнение о способности любить. Им кажется, что их способность любить сохранена, но лишь нет подходящего человека, достойного их любви. Но, в ходе терапии обнаруживается, что лишь только появляется такой человек, который их любит, они бегут от него «как черт от ладана» и находят себе недоступных. Попытки психоаналитика говорить о первичном объекте (матери) вызывают у пациента недоумение, но, в тоже время, аналитик чувствует, что пациент любить не способен. В ходе анализа может произойти ухудшение состояния пациента. Защитная сексуализация исчезает: «мастурбировать» становится затруднительно (это соответствует раннему детскому ананизму и другим способам получения чувственного прегенитального наслаждения). Прекращаются «замечательные» сексуальные достижения, исчезает череда любовников. Все это не вызывает больше интереса и оказывается, что у пациента никакой сексуальной жизни нет. Речь не идет о потере сексуального аппетита: просто никто ему больше нежеланен, а прежняя стимуляция эрогенных зон не вызывает интереса. Обильная, разбросанная, разнообразная, мимолетная сексуальная жизнь больше не приносит никакого удовлетворения.

Остановленные в своей способности любить, субъекты, находящиеся под владычеством мёртвой матери, не могут более стремиться ни к чему, кроме автономии. Делиться с кем бы то ни было им запрещено. Сначала они бежали от одиночества, а теперь его ищут. Субъект «вьёт себе гнездо». Он становится своей собственной матерью, но остаётся пленником своей стратегии выживания.

Это холодное ядро (замороженная любовь) жжёт как лёд и как лёд же анестезирует. Это едва ли только метафоры. Такие пациенты жалуются, что им и в зной - холодно. Им холодно под кожей, в костях, они чувствуют, как смертельный озноб пронзает их насквозь. Внешне эти люди и в самом деле ведут более или менее удовлетворительную профессиональную жизнь, женятся, заводят детей. На время всё как будто в порядке. Но с годами профессиональная жизнь разочаровывает, а супружеская сопровождается серьёзными нарушениями в области любви, сексуальности и аффективного общения. В то же время родительская функция, наоборот, сверхинвестирована. Впрочем, часто дети любимы при условии достижения ими тех нарциссических целей, которых самим родителям достичь не удалось.

Этот комплекс не отменяет Эдипов комплекс, но он модифицирован и более драматичен. Для девочки характерен такой страх потерять материнскую любовь, что отцовское имаго остается навсегда неинвестированным. Она даже не пытается полюбить отца. А если доля любви и есть, то отец окрашен в материнские тона и выглядит как фаллическая мать. Часто, отец на самом деле играет роль матери для ребенка при матери, находящейся в горе. Он дает то, что ожидалось от матери. А это означает, что он не настоящий мужчина. В случае с мальчиком, опять же возникает имаго фаллической матери, окрашивающей отца: слабак, который не смог дать счастья матери и детям. Он никчемный, неспособный и его член пуст. От такого Эдипова комплекса происходит регрессия к анальности, проявляющейся в навязчивостях. Часто это связано с анальными манипуляциями, но об этом обычно можно лишь догадываться, поскольку пациент старается скрывать это.

Мальчику грозит впоследствии хаотический сексуальный опыт как гомосексуальный, так и гетеросексуальный. Любовь к отцу не приводит к положительной идентификации с ним.

Характерной для анальности является защита с помощью реальности: на сеансах заполняет время перечислением всех событий, произошедших за день, вспоминает всех людей, что повстречал. Защита анальностью позволяет спастись от оральности, которая несет в себе материнское имаго (всегда) и спасает от ужаса поглощения всемогущим объектом. Анальность проявляется и в нарастании интереса к жизни психоаналитика, к обстановке в его кабинете. Такое нарастание интереса к реальности связано с тем, что фантазии о мертвой матери прорываются в подсознание и вызывают сильнейшую тревогу. Пациенты боятся сойти сума в это время. Они становятся психоаналитиками для всего своего окружения. И в тоже время такой психоаналитический интерес сопровождается разочарованием в психоанализе. Они жалуются на отсутствие эффекта. Такое разочарование связано с тем, что анализ инвестирован пациентом нарциссически, то есть - это предмет роскоши или средство для прогресса личности. Психоанализ скорее позволяет пациенту понять других, чем яснее взглянуть на себя самого. Мертвая мать отказывается умирать второй смертью. Много раз психоаналитик говорит себе: "Ну, на этот раз - все; она точно умерла, эта старуха; он (или она) сможет, наконец, жить; а я - немного вздохнуть". Но случись в переносе или в жизни ничтожнейшая травма - и она придаст материнскому имаго новую жизнеспособность, если можно так выразиться. Она - воистину тысячеглавая гидра, и всякий раз кажется, что ей перерезали глотку. А отрубили лишь одну из ее голов. Где же шея этого чудовища?

Современный психоанализ, чему немало свидетельств, понял, правда, с запозданием, что, если Эдипов комплекс остался необходимой структурной референцией, определяющие условия Эдипова комплекса следует искать не в его генетических предшественниках - оральных, анальных и фаллических, рассматриваемых [к тому же] под углом референций (репрезентаций) реалистических, поскольку оральность, анальность и фалличность зависят отчасти от реальных объектных отношений, ни тем более в генерализованной фантастике их структуры, как у Мелани Кляйн, но в изоморфной Эдипову комплексу фантазии - [фантазии] первосцены. «Я настаиваю на том, что первосцена - это фантазия, чтобы ясно отмежеваться от позиции Фрейда, как она изложена в случае Сергея Панкеева, где Фрейд ищет в целях [своей] полемики с Юнгом доказательств ее реальности. Ибо чем так важна первосцена: не тем, что субъект был ее свидетелем, но как раз обратным, а именно, тем, что она разыгрывалась в его отсутствии.»

Лишь оживление фантазма первосцены и ее анализ (каннибализм, соблазнение и т.д.) способно растопить «замороженную любовь». Эдип опирается на первосцену. Неважно были вы свидетелем первосцены или нет, а важно то, что эта первосцена разыгрывалась в отсутствии субъекта . . Для комплекса ММ фантазии первосцены носят капитальный характер, так как в эту сцену входят 2 участника. Мать, какой бы замечательной она ни была, не могла совокупляться сама с собой. Поэтому появляется 3-й - отец. Хотя все следы первосцены дезинвестированы, вытеснены, они дремлют под спудом. Иногда на эту сцену может указывать нейтральное воспоминание (отношение матери к другим объектам). Когда всплывает интерес матери к любому 3-му, психоаналитика это всегда должно интересовать как проекции. Эти проекции - оживление вытесненных следов первосцены. За появлением таких объектов, интересующих мать, могут следовать вспышки злобы. Для пациента важно, что находятся такие объекты, которые могут вывести мать из депрессии, оживить ее хоть на мгновение. Неважно кто, но кто-то, кто может дать матери хоть на миг удовольствие и наслаждение. Не так уж приятно узнавать об этом («Как смела она с ним получать удовольствие, когда я так старался для нее!»). Это нарциисическая рана.

И есть 6 основных последствий оживления первосцены в ходе анализа, которые могут проявлятьсяизолированно или группами:

1)Навязчивое переживание этой фантазии и ненависть к объектам (родительским), позволившим себе объединиться и получать удовольствие за счет и в ущерб субъекта.

2)Характерное для всех невротиков толкование первосцены, как садистической. Мать не наслаждается первосценой, а страдает (мать у них всегда страдает). А если она и наслаждается, то против своей воли, поскольку она принуждена отцовским насилием («Меня затащили на вечеринку и я пошла, чтобы их не обидеть!»).

3)Развитие п.2. Мать наслаждается и становится гнусной лицемеркой, комедианткой, сама на себя перестает быть похожей. Здесь уже есть признание наслаждения, но в измененном состоянии сознания. Ей ставится в вину это наслаждение. (Характерно для первертов).

4)Идентификация пациента с двумя разными имаго - материнским (ММ) и отцовским. Идентификация с ММ, то есть субъект сам чувствует себя таким - замерзшим («тайный холод в душе и огонь в крови»). Другой вариант этого имаго - сексуальное возбуждение садомазохистского характера (сам мучается и других мучает).

Идентификация с отцовским имаго:

А) Отец агрессор, который мучает ММ (некрофил, совокупляющийся с трупом).

Б) Отец, излечивающий ММ сексом (выздоравливающий вариант). Это отец-принц, излечивающий спящую красавицу.

Пациент проходит через все эти варианты идентификаций, что обеспечивает значительную психическую экономию.

5) Делибидинизация первосцены. Это приводит к росту интеллектуальной активности, что является следствием лечения нарциссизма, способом бегства из запутанной ситуации и способом ухода от сексуализации. Жертвой оказывается отсутствие надежды на нарциссическое удовлетворение. Другой способ ухода - творчество. Они сами творят свою вселенную. Создание сексуальных перверсий (художественное творчество, сценарии и т.п.).

6) Отнекивание (отрицание) от всей фантазии целиком с типичной инвестицией невежества в отношении всего, что касается сексуальных отношений, при этом у субъекта сочетается пустота мертвой матери и стирание [первичной] сцены.Это невежество активное, поэтому одним просвещением здесь не поможешь (невежество, которое активно сопротивляется). Благодаря инвестиции невежества в субъекте воцаряется пустота и утверждается она на месте первосцены.

Фантазия первосцены становится центральной осью психической жизни субъекта и в своей тени скрывает комплекс мертвой матери. Зта фантазия развивается в двух направлениях: вперед и назад. Вперед - в направлении предвосхищениея Эдипова комплекса(ЭК). Но есть опасность в случае бегства в ЭК, что это будет защитой от опасных фантазий первосцены. Об этом свидетельствует слишком большое количество ненависти, гомосексуальности, нарциссизма и рассуждения пациента будут нести следы непроработанной первосцены.

Назад - отношение к груди явится предметом радикального перетолкования. Именно в последействии грудь становится столь значимой. Белое горе мертвой матери отсылает к груди, которая, с виду кажется, нагружена разрушительными проекциями. На самом деле, речь идет не столько о злой груди, которая не дается, сколько о груди, которая, даже когда дается, есть грудь отсутствующая (а не потерянная), поглощенная тоской по отношениям с объектом скорби.
Грудь, которую невозможно наполнить, и которая не может наполнять сама. Вследствие этого, всякая реинвестиция счастливого отношения с грудью, предшествовавшего развитию комплекса мертвой матери, отмечена здесь знаком эфемерности, катастрофической угрозы и даже, осмелюсь так выразиться, знаком ложной груди, носимой ложным объектом, кормящей ложного младенца. Это счастье было обманкой. "Меня никогда не любили" становится новым девизом, за который цепляется субъект и который он постарается подтвердить в своей дальнейшей любовной жизни (во всех дальнейших отношениях любовных). Понятно, что мы здесь имеем дело с невозможным горем, и что поэтому метафорическую потерю груди становится невозможно переработать психически. Фантазии орального каннибализма здесь не играют большой роли, как это имеет место при меланхолии. Не столько пожирания он боится, сколько поглощения пустотой и потери тех «жалких крох от объекта», что у него остаются.

Анализ переноса по всем этим позициям позволит найти первичное счастье, предшествовавшее появлению комплекса мертвой матери. Это отнимает много времени, и нужно будет не раз заново возвращаться к этому комплексу, прежде чем выиграть дело, то есть прежде чем белое горе и его перекличка со страхом кастрации позволят выйти на повторение в переносе счастливого отношения с матерью, наконец-то живой и наконец-то желающей отца. Этот результат достигается анализом той нарциссической раны, которую материнское горе наносило ребенку.

Особенности переноса

Я не могу слишком распространяться о технических последствиях для анализа тех случаев, когда в переносе можно выделить комплекс мертвой матери. Сам этот перенос обнаруживает заметное своеобразие. Психоанализ сильно инвестирован пациентом. Наверно, следует сказать, что психоанализ - более чем психоаналитик. Не то чтобы последний совсем не был инвестирован. Но эта инвестиция объекта переноса, при всем кажущемся наличии всей либидинозной гаммы, тональность ее глубоко укоренена в нарциссической природе. Несмотря на выразительные признания, окрашенные аффектами, часто весьма драматизированными, это выражается в тайной неприязни. Оная неприязнь оправдывается рационализациями типа: "Я знаю, что перенос - это обманка и что с вами, в действительности и во имя ее, ничего нельзя, так чего ради?" Эта позиция сопровождается идеализацией образа аналитика, который хотят и сохранить как есть и соблазнить не столько эротически, а чтобы вызывать у него интерес и восхищение его способностями и т.д.

Соблазнение имеет место в интеллектуальном поиске, в поиске утраченного смысла, успокаивающем интеллектуальный нарциссизм и создающем такое изобилие драгоценных даров психоаналитику. Тем более что вся эта деятельность сопровождается богатством психических представлений и замечательным даром к самоистолкованию, который, по контрасту, оказывает так мало влияния на жизнь пациента, которая если и меняется, то очень мало, особенно в аффективной и сексуальной сфере. Язык анализанта часто характеризуется повествовательным стилем. Они остаются столь же бедны, как и были.

Его роль состоит в том, чтобы тронуть психоаналитика, вовлечь его, призвать его в свидетели в рассказе о конфликтах, встреченных вовне («Моя мать избивала меня и выгоняла голой из дома на мороз! Моего прежнего аналитика это потрясло. А вас?») Этот стиль не всегда скучен: может весело рассказывать свою жизнь, трогательно, плаксиво…. Конечно, это не только защита от анализа, но и способ вхождения в терапию. Словно ребенок, который рассказывал бы своей матери о своем школьном дне и о тысяче маленьких драм, которые он пережил, чтобы заинтересовать ее и сделать ее участницей того, что он узнал в ее отсутствие. Аналитик должен показывать свой интерес к этим драмам, но важно не попасть в ловушку соблазнения.

Можно догадаться, что повествовательный стиль мало ассоциативен. Он дает мало ассоциаций аналитику (« Он сказал…Я сказала… Он сделал…, Я сделала…»). Такой стиль характерен для психосоматиков. Когда же ассоциации возникают, то они получаются одновременны скрытному душевному движению отвода инвестиций, а это значит, что все происходит, как если бы речь шла об анализе другого, на сеансе не присутствующего (отец, мать, ребенок, друг). Субъект прячется, ускользает, чтобы не дать аффекту повторного переживания захватить себя более, чем воспоминанию. Уступка же этому повторному переживанию повергает субъекта в неприкрытое отчаяние. Так происходит оттого, что возникает много аффекта, а связать его не с чем, поскольку нет репрезентаций, с которыми он связан. Пациент боится пережить аффект в грубой форме, боится отчаяния, которое может всплыть в любой момент . Поэтому, повествовательный стиль: рассказывают как юристу или соц. работнику. Хотят, чтобы терапевт занял чью-либо сторону. Совсем молчать нельзя, но и поддерживать этот стиль тоже нельзя. Поэтому некоторая степень молчания все-же нужна, пока пациент не впадает в крайнюю степень отчаяния. Это отчаяние связано с тем, что пациент не может проделать работу горя . Невозможно отказаться от горя, а значит и от инцеста с матерью («Не хочу отказываться от ее любви!»)

Действительно, в переносе можно обнаружить две отличительные черты; первая - это неприрученность влечений: субъект не может ни отказаться от инцеста, ни, следовательно, согласиться с материнским горем. Вторая черта - несомненно, самая примечательная - заключается в том, что анализ индуцирует пустоту. То есть, как только аналитику удается затронуть какой-то важный элемент ядерного комплекса мертвой матери, субъект ощущает себя на мгновение опустошенным, бело-матовым, как если б у него вдруг отняли объект-затычку, отняли бы опекуна у сумасшедшего (боятся сойти сума) . На самом-то деле, за комплексом мертвой матери, за белым горем матери угадывается безумная страсть, объектом которой она была и есть, страсть, из-за которой горе по ней и становится невозможно пережить. Основной фантазией, на которую нацелена вся психическая структура субъекта становится: питать мертвую мать, дабы содержать ее в постоянном бальзамировании. То же самое анализант делает с психоаналитиком. Хотя перенос легкий, как будто эти чувства понарошку, глубины нет - тайное бесчувствие, но это не мешает заботиться о «кормлении» психоаналитика. Он кормит его психоанализом не для того чтобы помочь себе жить вне анализа, но дабы продлить процесс оного психоанализа до бесконечности. Они аккуратно ходят и платят, хороши как жертвы эксплуатации. Кормят аналитика повествовательными рассказами, сплетнями, последними событиями, которые могут быть интересны терапевту. О конце терапии речь даже не заходит и процесс может продолжаться бесконечно. Необходимо интерпретировать перенос: «Вы хотите быть надеждой на спасение аналитика, идеальным пациентом хотите быть и идеальным ребенком для матери!»

Ибо субъекту хочется стать для матери путеводной звездою, тем идеальным ребенком, который займет место идеализированного умершего - соперника, неизбежно непобедимого, потому что не живого; ибо живой - значит несовершенный, ограниченный, конечный.

Связь горя с манерой поведения пациента не очевидна. Тайна его души выступает как перенос на аналитика. Может быть череда любовных связей и отношений с любовниками без любви, но с кормлением и позолачиванием.

Комплекс мертвой матери оставляет психоаналитика перед выбором между двумя техническими установками. Первая - это классическая техника. Она несет в себе опасность повторения отношения с мертвой матерью в молчании. Боюсь, что если комплекс мертвой матери не будет обнаружен, то психоанализ рискует потонуть в похоронной скуке или в иллюзии наконец обретенной либидинозной жизни. В любом случае, впадения в отчаяние долго ждать не придется, и разочарование будет горьким. Другая установка, та, которой я отдаю предпочтение, состоит в том, чтобы, используя рамки психоанализа как переходное пространство, делать психоаналитика объектом всегда живым, заинтересованным, внимающим своему анализанту и свидетельствующим о своей собственной жизненности теми ассоциативными связями, которые он сообщает анализанту,никогда не выходя из нейтральности . Ибо способность анализанта переносить разочарование будет зависеть от степени, в которой он будет чувствовать себя нарциссически инвестированным психоаналитиком. Такому пациенту важно почувствовать, что аналитику интересно работать именно с этим пациентом. Так что необходимо, чтобы оный психоаналитик оставался постоянно внимающим речам пациента, не впадая в интрузивные истолкования. Устанавливать связи, предоставляемые предсознательным, связи, поддерживающие третичные процессы, без их шунтирования, без того, чтобы сразу идти к несознательным фантазиям, не значит быть интрузивным. А если пациент и заявит о таком ощущении интрузивности истолкований, то очень даже можно ему показать, и не травмируя его сверх меры, что это его ощущение играет роль защиты от удовольствия, переживаемого им как пугающее. Живость ассоциаций должна особо отслеживать удовольствия, которые у пациента прячутся за страхами и тревогой преследовани я. У этих пациентов часто отсутствует даже словарь необходимый для описания удовольствия.

После того, как пациент ощутит и признает первые свои удовольствия и интересы, происходит такое явление как пожелания ребенка вылечить свою мать. Ребенок выздоровел, но здоровье ему не в радость, поскольку мать страдает. Он упорствует и пытается пожертвовать удовольствием в пользу матери. В анализе повествовательный стиль меняется ассоциативным богатством - много снов, ассоциаций. «Оживленный ребенок» радуется интерпретациям, которые дает аналитик.
Выздоровевший ребенок обязан своим здоровьем неполному поправлению вечно больной матери. И это выражается в том, что теперь мать сама зависит от ребенка. Мне кажется, что это душевное движение отличается от того, что обычно описывают под именем поправления. На самом деле речь идет не о положительных действиях, связанных с угрызениями совести за ее неполное поправление, а просто о принесении этой жизнеспособности в жертву на алтарь матери, с отказом от использования новых возможностей Я для получения возможных удовольствий. Психоаналитику тогда следует истолковать анализанту, что все идет к тому, как если бы деятельность субъекта не имела больше другой цели, кроме как предоставления на психоанализе возможностей для толкований - и не столько для себя, сколько для психоаналитика, как если бы это аналитик нуждался в анализанте - в противоположность тому, как обстояло ранее (Подобные истолкования придется делать неоднократно).

Как объяснить это изменение? За манифестной ситуацией скрывается фантазия инвертированного вампиризма. Пациент проводит свою жизнь, питая свою мертвую мать, как если бы он был единственным, кто может о ней позаботиться . Это последний этап анализа, где обнаруживается, что пациент провел свою жизнь в качестве хранителя мумии. Хранитель гробницы, единственный обладатель ключа от ее склепа, он втайне исполняет свою функцию кормящего родителя. Он держит свою мертвую мать в плену, она становится его личной собственностью . Мать стала ребенком ребенка. Часто, на самом деле можно обнаружить у пациента мать проживающую в квартире. Вот так он сам - пациент - и залечит свою нарциссическую рану.

Здесь возникает парадокс: мать ценна тем, что она не была доступна. Пусть с ним находится лишь ее тело, оболочка без души, но пусть она будет. Субъект может заботиться о ней, пытаться ее пробудить, оживить, вылечить. Но если, напротив, она выздоровеет, пробудится, оживет и будет жить, субъект еще раз потеряет ее, ибо она покинет его, чтобы заняться своими делами и инвестировать другие объекты (не его будет любить, а кого-то другого). Покинет его телесно. Так и психоаналитика надо держать, заботиться о нем, чтобы он не ушел к другому пациенту. Почувствовать горе очень трудно, так как мать не любила, когда должна была любить. Кроме того, если она оживет, то тоже может любви не дать, да еще и телесно исчезнет. Так что мы имеем дело с субъектом вынужденным выбирать меж двух потерь: между смертью в присутствии матери или жизнью в ее отсутствии. Отсюда - крайняя амбивалентность желания вернуть матери жизнь (страх повторной потери)

Метапсихологические гипотезы: стирание первичного объекта и обрамляющая структура

Современная психоаналитическая клиника стремилась как можно лучше описать характеристики самого первичного материнского имаго. Работы Мелани Кляйн в этом плане совершили переворот в теории психоанализа, хотя сама она больше интересовалась внутренним психическим объектом, тем внутренним объектом, который она смогла себе представить, как из опыта психоанализа детей, так и из опыта психоанализа взрослых больных с психотической структурой, и не принимая во внимание участия реальной матери в образовании своего имаго. Из этого ее пренебрежения и вышли работы Винникотта. Но ученики Кляйн, даже не разделяя взглядов Винникотта, признали, начиная с Биона, необходимость приступить к исправлению ее взглядов на этот предмет. В общем, Мелани Кляйн дошла до крайностей в том, чтобы отнести всю относительную силу инстинктов жизни и смерти у младенца - к ансамблю врожденных предиспозиций, без учета, так сказать, материнской переменной. В этом она - продолжательница линии Фрейда.

В кляйнианских работах основной упор сделан на проекции, связанные со злым объектом. В определенной мере, это оправдывалось отказом Фрейда в признании их достоверности. Много раз уже подчеркивалось сокрытие им "злой матери" и его неколебимая вера в почти райский характер отношений, связующих мать и ее младенца. Так что Мелани Кляйн пришлось исправить эту частичную и пристрастную картину отношений мать - дитя, и это было тем легче сделать, что случаи детей и взрослых, которые она анализировала, - большинство маниакально-депрессивной или психотической структуры - с очевидностью обнаруживали такие проекции. Именно таким образом возникла обширная литература, досыта живописавшая эту внутреннюю вездесущую грудь, которая угрожает ребенку уничтожением, расчленением и всякого рода адскими муками, грудь, которую связывают с младенцем зеркальные объектные отношения, от коих он защищается как может - проекцией. Как только шизоидно-параноидная фаза начинает уступать место фазе депрессивной, оная, современница сочетанной унификации Я и объекта, имеет своей основной чертой прогрессивное прекращение проективной активности и прогрессивный доступ ребенка к принятию на себя заботы о своих агрессивных влечениях - его, в некотором смысле, "принятие ответственности" за них, которое приводит его к бережному обращению с материнским объектом, к страху за нее, к страху ее потери, с зеркальным обращением своей разрушительности на самого себя под влиянием архаической вины и в целях материнского настроения и здоровья поправления. Поэтому здесь - еще менее чем когда-либо - не встает вопрос об обвинении матери.

В той клинической картине, которую я здесь описал, могут сохраняться остатки злого объекта, как источника ненависти, но я полагаю, что тенденции враждебности - вторичны, а первично - материнское имаго, в коем оная оказалась безжизненной матерью в зеркальной реакции ее ребенка, пораженного горем материнского объекта. Все это ведет нас к дальнейшему развитию гипотезы, которую мы уже предлагали. Когда условия неизбежного разделения матери и ребенка благоприятны, внутри Я происходит решающая перемена. Материнский объект, как первичный объект слияния, стирается, чтобы оставить место инвестициям собственно Я, инвестициям, на которых и основывается его личный нарциссизм, нарциссизм Я, отныне способного инвестировать свои собственные объекты, отличные от первичного объекта. Но это стирание психических представлений о матери не заставляет ее действительно исчезнуть. Первичный объект становится рамочной структурой Я, скрывающей негативную галлюцинацию матери. Конечно, психические представления о матери продолжают существовать и еще будут проецироваться внутрь этой рамочной структуры, на экранное полотно психического фона, сотканное из негативной галлюцинации первичного объекта.

Но это уже не представления-рамки, или, чтобы было понятнее, это уже не представления, в которых сливаются психические вклады матери и ребенка. Иными словами, это уже более не те представления, коих соответствующие аффекты носят характер витальный, необходимый для существования младенца. Те первичные представления едва ли заслуживали названия психических представлений. То была такая смесь едва намеченных представлений, несомненно, более галлюцинаторных, чем собственно представленческих, такая их смесь с аффективными зарядами, которую почти можно было бы назвать аффективными галлюцинациями. То было также верно в ожидании чаемого удовлетворения, как и в состояниях нехватки. Оные, если они затягивались, сопровождались эмоциями гнева, ярости, а затем - катастрофического отчаяния.

Однако стирание материнского объекта, превращенного в рамочную структуру, достигается в тех случаях, когда любовь объекта достаточно надежна, чтобы играть эту роль [психического] вместилища [для] пространства представлений.

Оному пространству психических представлений более не угрожает коллапс; оно может справиться с ожиданием и даже с временной депрессией, ребенок ощущает поддержку материнского объекта, даже когда ее здесь больше нет. Горе и любовь ему не страшна, поскольку можно пережить это под оболочкой. Рамки предлагают в итоге гарантию материнского присутствия в его отсутствие и могут быть заполнены всякого рода фантазиями, вплоть до фантазий агрессивного насилия включительно, которые уже не представляют опасности для этого вместилища. Обрамленное таким образом психическое пространство, образующее приемник для Я, отводит, так сказать, пустое поле для последующего его занятия эротическими и агрессивными инвестициями в форме объектных представлений. Субъект никогда не воспринимает эту пустоту психического поля, так как либидо всегда уже инвестировало психическое пространство. Оное психическое пространство, таким образом, играет роль примордиальной матрицы будущих инвестиций (норма)

Однако, если такая травма, как белое горе матери, случится прежде, чем ребенок смог создать себе достаточно прочные психические рамки, то внутри Я не образуется доступного психического места. Сами рамки будут озабочены не тем, чтобы сохранить Я, а будут стремиться сохранить икону или мумию матери. В этих рамках формируется либо позитивный нарциссизм, то есть инвестиции собственного Я, несущие следы удовлетворяющих отношений с матерью, благодаря которым можно создать собственный нарциссизм, либо формируется негативный нарциссизм, который тянет Я к нулю, к разрушению самого себя, что переживается как пустота, поскольку этому Я всякого рода интерес и возбуждение противно. Единственное, что оживляет его - следы потери. Единственное, чего он хочет, чтобы все оставили его в покое, так как если в покое не оставляют, то оживают следы потери и нехватки матери.. Пациенты стремятся к тому, чтобы уровень возбуждения был нулевым. Мертвый объект, поглощенный горем, втягивает юное Я в пустыню, смерть. В гробнице матери спрятана часть Я субъекта. Либидо его мистическим образом постоянно утекает туда.

Уничтожение гробницы означало бы и уничтожение Я самого субъекта, поэтому так трудно разделиться с ММ. Горе по ММ означает и сдирание кожи. Убрать кожу опасно - окажешься оголенным. В заключительный период анализа пациент и готов отпустить ожившую мать (терапевта), но ему и завидно и обидно, что у матери (терапевта) есть еще кто-то.