Часть первая

Давным-давно, все равно когда, в доблестной Англии, все равно где, разыгралась жестокая битва. Разыгралась она в долгий летний день, когда, волнуясь, зеленели немало полевых цветов, созданных Всемогущей Десницей, чтобы служить благоуханными кубками для росы, почувствовали в тот день, как их блестящие венчики до краев наполнились кровью и, увянув, поникли. Немало насекомых, подражавших своей нежной окраской безобидным листьям и травам, были запятнаны в тот день кровью умирающих людей и, уползая в испуге, оставляли за собой необычные следы. Пестрая бабочка уносила в воздух кровь на краях своих крылышек. Вода в реке стала красной. Истоптанная почва превратилась в трясину, и мутные лужицы, стоявшие в следах человеческих ног и конских копыт, отсвечивали на солнце тем мрачным багровым отблеском.

Не дай нам бог видеть то, что видела луна на этом поле, когда, взойдя над темным гребнем дальних холмов, неясным и расплывчатым от венчавших его деревьев, она поднялась на небо и взглянула на равнину, усеянную людьми, которые лежали теперь, неподвижные, лицом вверх, а некогда, прижавшись к материнской груди, искали взглядом материнских глаз или покоились в сладком сне! Не дай нам бог узнать те тайны, которые услышал зловонный ветер, проносясь над местом, где в тот день сражались люди и где той ночью царили смерть и муки! Не раз сияла одинокая луна над полем битвы, и не раз глядели на него со скорбью звезды; не раз ветры, прилетавшие со всех четырех стран света, веяли над ним, прежде чем исчезли следы сражения.

А они не исчезали долго, но проявлялись лишь в мелочах, ибо Природа, которая выше дурных человеческих страстей, скоро вновь обрела утраченную безмятежность и улыбалась преступному полю битвы, как она улыбалась ему, когда оно было еще невинным. Жаворонки пели над ним в высоте; ласточки носились взад и вперед, камнем падали вниз, скользили по воздуху; тени летящих облаков быстро гнались друг за дружкой по лугам и нивам, по лесу и брюквенному полю, но крышам и колокольне городка, утонувшего в садах, и уплывали в яркую даль, на грань земли и неба, где гасли алые закаты. На полях сеяли хлеб, и он поспевал, и его убирали в житницы; река, некогда багровая от крови, теперь вертела колесо водяной мельницы; пахари, посвистывая, шагали за плугом; косцы и сборщики колосьев спокойно занимались своей работой; овцы и волы паслись на пастбище; мальчишки кричали и перекликались в полях, отпугивая птиц; дым поднимался из деревенских труб; воскресные колокола мирно позванивали; старики жили и умирали; робкие полевые животные и скромные цветы в кустарниках и садах вырастали и гибли в положенные для них сроки; и все это - на страшном, обагренном кровью поле битвы, где тысячи людей пали в великом сражении.

Но вначале среди растущей пшеницы кое-где виднелись густо-зеленые пятна, и люди смотрели на них с ужасом. Год за годом появлялись они на тех же местах, и было известно, что на этих плодородных участках множество людей и коней, погребенных вместе, лежат в удобренной их телами земле. Фермеры, пахавшие эти места, отшатывались при виде кишевших там огромных червей, а снопы, сжатые здесь, много лет называли «снопами битвы» и складывали отдельно, и никто не запомнит, чтобы хоть один такой «сноп битвы» положили вместе с последними собранными с полей снопами и принесли на «Праздник урожая». Долго еще из каждой проведенной здесь борозды появлялись на свет божий осколки оружия. Долго еще стояли на поле битвы израненные деревья; долго валялись на местах ожесточенных схваток обломки срубленных изгородей и разрушенных стен; а на вытоптанных участках не росло ни травинки. Долго еще ни одна деревенская девушка не решалась приколоть к волосам или корсажу цветок с этого поля смерти, - даже самый красивый, - и спустя многие годы люди все еще верили, что ягоды, растущие там, оставляют неестественно темные пятна на срывающей их руке.

И все же годы, хоть и скользили они один за другим так же легко, как летние облака по небу, с течением времени уничтожили даже эти следы давнего побоища и стерли в памяти окрестных жителей предания о нем, пока не стали они как старая сказка, которую смутно вспоминают зимним вечером у камелька, но с каждым годом забывают все более. Там, где полевые цветы и ягоды столько лет росли нетронутыми, теперь были разбиты сады, выстроены дома, и дети играли в войну на лужайках. Израненные деревья давным-давно пошли на дрова, что пылали и трещали в каминах, и наконец сгорели. Темно-зеленые пятна в хлебах были теперь не ярче, чем память о тех, кто лежал под ними в земле. Время от времени лемех плуга все еще выворачивал наружу куски заржавленного металла, но никто уже не мог догадаться, чем были когда-то эти обломки, и нашедшие их недоумевали и спорили об этом между собой. Старый, помятый панцирь и шлем уже так давно висели в церкви над выбеленной аркой, что дряхлый, полуслепой старик, тщетно стараясь рассмотреть их теперь в вышине, вспоминал, как дивился на них еще ребенком. Если б убитые здесь могли ожить на мгновение - каждый в прежнем своем облике и каждый на том месте, где застигла его безвременная смерть, то сотни страшных изувеченных воинов заглянули бы в окна и двери домов; возникли бы у очага мирных жилищ; наполнили бы, как зерном, амбары и житницы; встали бы между младенцем в колыбели и его няней; поплыли бы по реке, закружились бы вокруг мельничных колес, вторглись бы в плодовый сад, завалили бы весь луг и залегли бы грудами среди стогов сена. Так изменилось поле битвы, где тысячи и тысячи людей пали в великом сражении.

Нигде, быть может, оно так не изменилось, как там, где лет за сто до нашего времени, рос небольшой плодовый садик, примыкавший к старому каменному дому с крыльцом, обвитым жимолостью, - садик, где в одно ясное осеннее утро звучали музыка и смех и где две девушки весело танцевали друг с дружкой на траве, а несколько деревенских женщин, стоя на приставных лестницах, собирали яблоки с яблонь, порой отрываясь от работы, чтобы полюбоваться на девушек. Какое это было приятное, веселое, простое зрелище: погожий день, уединенный уголок и две девушки, непосредственные и беспечные, танцующие радостно и беззаботно.

Я думаю, - и, надеюсь, вы согласитесь со мной, - что, если б никто не старался выставлять себя напоказ, мы и сами жили бы лучше, и общение с нами было бы несравненно приятнее для других. Как хорошо было смотреть на этих танцующих девушек! У них не было зрителей, если не считать сборщиц яблок на лестницах. Им было приятно доставлять удовольствие сборщицам, но танцевали они, чтобы доставить удовольствие себе (по крайней так казалось со стороны), и так же невозможно было не восхищаться ими, как им - не танцевать. И как они танцевали!

Не так, как балетные танцовщицы. Вовсе нет. И не так, как окончившие курс ученицы мадам Такой-то. Ни в какой степени. Это была не кадриль, но и не менуэт даже не крестьянская пляска. Они танцевали не в старом стиле и не в новом, не во французском стиле и не в английском, но, пожалуй, чуть-чуть в испанском стиле, - хоть сами того не ведали, - а это, как мне говорили, свободный и радостный стиль, и его прелесть - в том, стук маленьких кастаньет придает ему характер обаятельной и вольной импровизации. Легко кружась друг за дружкой, девушки танцевали то под деревьями сада, то опускаясь в рощицу, то возвращаясь на прежнее место, казалось, что их воздушный танец разливается по солнечному простору, словно круги, расходящиеся по воде. Их распущенные волосы и развевающиеся юбки, упругая трава под их ногами, ветви, шелестящие в утреннем возне, яркая листва, и пятнистые тени от нее на мягкой юной земле, ароматный ветер, веющий над полями и охотно вращающий крылья отдаленной ветряной мельницы, - словом, все, начиная с обеих девушек и кончая далеким пахарем, который пахал на паре коней, так отчетливо выделяясь на фоне неба, точно им кончалось все в мире, - все, казалось, танцевало.

Но вот младшая из танцующих сестер, запыхавшись и весело смеясь, бросилась на скамью передохнуть. Другая прислонилась к ближнему дереву. Бродячие музыканты - арфист и скрипач - умолкли, закончив игру блестящим пассажем, - так они, вероятно, желали показать, что ничуть не устали, хотя, сказать правду, играли они в столь быстром темпе и столь усердствовали, соревнуясь с танцорками, что не выдержали бы и полминуты дольше. С лестниц пчелиным жужжанием донесся гул одобрения, и сборщицы яблок, как пчелы, снова взялись за работу.

Взялись тем усерднее, быть может, что пожилой джентльмен, не кто иной, как сам доктор Джедлер (надо вам знать, что и дом и сад принадлежали доктору Джедлеру, а девушки были его дочерьми), поспешно вышел из дому узнать, что случилось и кто, черт возьми, так расшумелся в его усадьбе, да еще до завтрака. Он был великий философ, этот доктор Джедлер, и недолюбливал музыку.

Музыка и танцы сегодня! - пробормотал доктор, остановившись. - А я думал, девочки со страхом ждут нынешнего дня. Впрочем, наша жизнь полна противоречий… Эй, Грейс! Эй, Мэрьон! - добавил он громко. - Что вы тут, все с ума посошли?

А хоть бы и так, ты уж не сердись, отец, - ответила его младшая дочь, Мэрьон, подбежав к нему и заглядывая ему в лицо, - ведь сегодня чей-то день рождения.

Чей-то день рождения, кошечка! - воскликнул доктор. - А ты не знаешь, что каждый день - это чей-то день рождения? Или ты не слыхала, сколько новых участников ежеминутно вступает в эту - ха-ха-ха! невозможно серьезно говорить о таких вещах, - в эту нелепую и смехотворную игру, называемую Жизнью?

Нет, отец!

Ну, да конечно нет; а ведь ты уже взрослая… почти, - сказал доктор. - Кстати, - тут он взглянул на хорошенькое личико, все еще прижимавшееся к нему, - сдается мне, что это твой день рождения?

Неужто вспомнил, отец? - воскликнула его любимая дочка, протянув ему алые губки для поцелуя.

Вот тебе! Прими вместе с поцелуем мою любовь, - сказал доктор, целуя ее в губы, - и дай тебе бог еще много-много раз - какая все это чепуха! - встретить день!

«Желать человеку долгой жизни, когда вся она - просто фарс какой-то, - подумал доктор, - ну и глупость! Ха-ха-ха!»

Как я уже говорил, доктор Джедлер был великий философ, сокровенная сущность его философии заключалась в том, что он смотрел на мир как на грандиозную шутку, чудовищную нелепость, не заслуживающую внимания разумного человека. Поле битвы, на котором он жил, глубоко на него повлияло, как вы вскоре поймете.

Так! Ну, а где вы достали музыкантов? - спросил Доктор. - Того и гляди, курицу стащат! Откуда они взялись?

Музыкантов прислал Элфред, - промолвила его дочь Грейс, поправляя в волосах Мэрьон, растрепавшихся во время танца, скромные полевые цветы, которыми сама украсила их полчаса назад, любуясь юной красавицей сестрой.

Вот как! Значит, музыкантов прислал Элфред? - переспросил доктор.

Да. Он встретил их, когда рано утром шел в город, - они как раз выходили оттуда. Они странствуют пешком и провели в городе прошлую ночь, а так как сегодня день рождения Мэрьон, то Элфред захотел сделать ей удовольствие и прислал их сюда с запиской на мое имя, в которой пишет, что, если я ничего не имею против, музыканты сыграют Мэрьон серенаду. - Вот-вот! - небрежно бросил доктор. - Он всегда спрашивает твоего согласия.

И так как я согласилась, - добродушно продолжала Грейс, на мгновение умолкнув и откинув назад голову, чтобы полюбоваться хорошенькой головкой, которую украшала, - а Мэрьон и без того была в чудесном настроении, то она пустилась в пляс, и я с нею. Так вот мы и танцевали под музыку Элфред, пока не запыхались. И мы решили, что музыка потому такая веселая, что музыкантов прислал Элфред. - Правда, Мэрьон?

Ах, право, не знаю, Грейс. Надоедаешь ты мне с этим Элфредом!

Надоедаю, когда говорю о твоем женихе? - промолвила старшая сестра.

Мне вовсе не интересно слушать, когда о нем говорят, - сказала своенравная красавица, обрывая лепестки с цветов, которые держала в руке, и рассыпая их по земле. - Только и слышишь, что о нем, - скучно; ну а насчет того, что он мой жених…

Замолчи? Не говори так небрежно об этом верном сердце, - ведь оно все твое, Мэрьон! - воскликнула Грейс. - Не говори так даже в шутку. Нет на свете более верного сердца, чем сердце Элфреда!

Да… да… - проговорила Мэрьон, с очаровательно-рассеянным видом, подняв брови и словно думая о чем-то. - Это, пожалуй, правда. Но я не вижу в этом большой заслуги… Я… я вовсе не хочу, чтобы он был таким уж верным. Я никогда не просила его об этом. И если он ожидает, что я… Но, милая Грейс, к чему нам вообще говорить о нем сейчас?

Приятно было смотреть на этих грациозных, цветущих девушек, когда они, обнявшись, не спеша прохаживались под деревьями, и хотя в их разговоре серьезность сталкивалась с легкомыслием, зато любовь нежно откликалась на любовь. И, право, очень странно было видеть, что на глазах младшей сестры выступили слезы: казалось, какое-то страстное, глубокое чувство пробивается сквозь легкомыслие ее речей и мучительно борется с ним.

Мэрьон была всего на четыре года моложе сестры, но как бывает в семьях, где нет матери (жена доктора умерла), Грейс, нежно заботившаяся о младшей сестре и всецело преданная ей, казалась старше своих лет, ибо не стремилась ни соперничать с Мэрьон, ни участвовать в ее своенравных затеях (хотя разница в возрасте между ними была небольшая), а лишь сочувствовала ей с искренней любовью. Велико чувство материнства, если даже такая тень ее, такое слабое отражение, как любовь сестринская, очищает сердце и уподобляет ангелам возвышенную душу!

Доктор, глядя на них и слыша их разговор, вначале только с добродушной усмешкой размышлял о безумии всякой любви и привязанности и о том, как наивно обманывает себя молодежь, когда хоть минуту верит, что в этих мыльных пузырях может быть что-либо серьезное; ведь после она непременно разочаруется… непременно! Однако домовитость и самоотвержение Грейс, ее ровный характер, мягкий и скромный, но таивший нерушимое постоянство и твердость духа, особенно ярко представали перед доктором сейчас, когда он видел ее, такую и спокойную и непритязательную, рядом с младшей, более красивой сестрой, и ему стало жаль ее - жаль их обеих, - жаль, что жизнь это такая смехотворная нелепость. Ему и в голову не приходило, что обе его дочери или одна из них, может быть, пытаются превратить жизнь в нечто серьезное. Что поделаешь - ведь он был философ. Добрый и великодушный от природы, он по несчастной случайности споткнулся о тот лежащий на путях всех философов камень (его гораздо легче обнаружить, чем философский камень - предмет изысканий алхимиков), который иногда служит камнем преткновения для добрых и великодушных людей и обладает роковой способностью превращать золото в мусор и все драгоценное - в ничтожное.

Бритен! - крикнул доктор. - Бритен! Подите сюда!

Маленький человек с необычайно кислым и недовольным лицом вышел из дома и откликнулся бесцеремонным тоном:

Ну, что еще?

Где накрыли стол для завтрака? - спросил доктор.

В доме, - ответил Бритен.

А вы не собираетесь накрыть его здесь, как вам было приказано вчера вечером? - спросил доктор. - Не знаете, что у нас будут гости? Что нынче утром надо еще до прибытия почтовой кареты закончить одно дело? Что это совсем особенный случай?

А мог я тут накрыть стол, доктор Джедлер, пока женщины не кончили собирать яблоки, мог или нет, как вы полагаете? А? - ответил Бритен, постепенно возвышая голос, под конец зазвучавший очень громко.

Так, но ведь сейчас они кончили? - сказал доктор и, взглянув на часы, хлопнул в ладоши. - Ну, живо! Где Клеменси?

Та, что произнесла эти слова, сразу же принялась хлопотать с величайшим усердием, а вид у нее был такой своеобразный, что стоит описать ее в нескольких словах.

Ей было лет тридцать, и лицо у нее было довольно полное и веселое, но какое-то до смешного неподвижное. Но что говорить о лице - походка и движения ее были так неуклюжи, что, глядя на них, можно было забыть про любое лицо на свете. Сказать, что обе ноги у нее казались левыми, а руки словно взятыми у кого-то другого и что все эти четыре конечности были вывихнуты и, когда приходили в движение, совались не туда, куда надо, - значит дать лишь самое смягченное описание действительности. Сказать, что она была вполне довольна и удовлетворена таким устройством, считая, что ей нет до него дела, и ничуть не роптала на свои руки и ноги, но позволяла им двигаться как попало, - значит лишь в малой степени воздать должное ее душевному равновесию. А одета она была так: громадные своевольные башмаки, которые упрямо отказывались идти туда, куда шли ее ноги, синие чулки, пестрое платье из набойки самого безобразного рисунка, какой только встречается на свете, и белый передник. Она всегда носила платья с короткими рукавами и всегда почему-то ходила с исцарапанными локтями, которыми интересовалась столь живо, что постоянно выворачивала их, тщетно пытаясь рассмотреть, что же с ними происходит. На голове у нее обычно торчал маленький чепчик, прилепившись, где угодно, только не на том месте, которое у других женщин обычно покрыто этой принадлежностью туалета; зато - она с ног до головы была безукоризненно опрятна и всегда имела какой-то развинченно-чистоплотный вид. Больше того: похвальное стремление быть аккуратной и подобранной, как ради спокойствия собственной совести, так и затем, чтобы люди не осудили, порой заставляло ее проделывать самые изумительные телодвижения, а именно - хвататься что-то вроде длинной деревянной ручки (составлявшей часть ее костюма и в просторечии именуемой корсетной планшеткой) и сражаться со своими одеждами, пока не давалось привести их в порядок.

Так выглядела и одевалась Клеменси Ньюком, которая, должно быть, нечаянно исказила свое настоящее имя Клементина, превратив его в Клеменси (хотя никто этого знал наверное, ибо ее глухая дряхлая мать, которую та содержала чуть не с детских лет, умерла, дожив до необычайно глубокой старости, а других родственников нее не было), и которая хлопотала сейчас, накрывая да стол, но по временам бросала работу и стояла как вкопанная, скрестив голые красные руки и потирая исцапанные локти - правый пальцами левой руки и наоборот, - и сосредоточенно смотрела на этот стол, пока вдруг не вспоминала о том, что ей не хватает какой-то вещи, и не кидалась за нею.

Вон сутяги идут, мистер! - сказала вдруг Клеменси не слишком доброжелательным тоном.

А! - воскликнул доктор и пошел к калитке навстречу гостям. - Здравствуйте, здравствуйте! Грейс, долгая! Мэрьон! К нам пришли господа Сничи и Крегс, где же Элфред?

Он, наверное, сейчас вернется, отец, - ответила Грейс. - Ему ведь надо готовиться к отъезду, и нынче утром у него было столько дела, что он встал и ушел на свете. Доброе утро, джентльмены.

С добрым утром, леди! - произнес мистер Сничи, - говорю за себя и за Крегса. (Крегс поклонился.) Мисс, - тут Сничи повернулся к Мэрьон, - целую вашу руку. - Сничи поцеловал руку Мэрьон. - И желаю (желал он или не желал, неизвестно, ибо на первый взгляд он не казался человеком, способным на теплое чувство к другим людям), желаю вам еще сто раз счастливо встретить этот знаменательный день.

Ха-ха-ха! Жизнь - это фарс! - задумчиво рассмеялся доктор, засунув руки в карманы. - Длинный фарс в сотню актов!

Я уверен, однако, - проговорил мистер Спичи, прислонив небольшой синий мешок с юридическими документами к ножке стола, - что вы, доктор Джедлер, никоим образом не захотели бы сократить в этом длинном фарсе роль вот этой актрисы.

Конечно нет! - согласился доктор. - Боже сохрани! Пусть живет и смеется над ним, пока может смеяться, а потом скажет вместе с одним остроумным французом: «Фарс доигран; опустите занавес».

Остроумный француз, - сказал мистер Сничи, быстро заглядывая в свой синий мешок. - ошибался, доктор Джедлер, и ваша философия, право же, ошибочна от начала до конца, как я уже не раз объяснял вам. Говорить, что в жизни нет ничего серьезного! А что же такое суд, как, по-вашему?

Шутовство! - ответил доктор.

Вы когда-нибудь обращались в суд? - спросил мистер Сничи, отрывая глаза от синего мешка.

Никогда, - ответил доктор.

Ну, если это случится, - продолжал мистер Сничи, - вы, быть может, измените свое мнение.

Крегс, от имени которого всегда выступал Сничи и который сам, казалось, не ощущал себя как отдельную личность и не имел индивидуального существования, на этот раз высказался тоже. Мысль, выраженная в этом суждении, была единственной мыслью, которой он не разделял на равных началах со Сничи; зато ее разделяли кое-какие его единомышленники из числа умнейших людей на свете.

Суд теперь слишком упростили, - изрек мистер Крегс.

Как? Суд упростили? - усомнился доктор.

Да, - ответил мистер Крегс, - все упрощается. Все теперь, по-моему, сделали слишком уж простым. Это порок нашего времени. Если жизнь - шутка (а я не собираюсь это отрицать), надо, чтобы эту шутку были очень трудно разыгрывать. Жизнь должна быть жестокой борьбой, сэр. Вот в чем суть. Но ее чрезмерно упрощают. Мы смазываем маслом ворота жизни. А надо, чтобы они были ржавые. Скоро они будут отворяться без скрипа. А надо, чтобы они скрежетали на своих петлях, сэр.

Изрекая все это, мистер Крегс как будто сам скрежетал на своих петлях, и это впечатление еще усиливалось его внешностью, ибо он был холодный, жесткий, сухой человек, настоящий кремень, - да и одет он был в серое с белым, а глаза у него чуть поблескивали, словно из них высекали искры. Все три царства природы - минеральное, животное и растительное, - казалось, нашли в этом братстве спорщиков своих представителей: ибо Сничи походил на сороку или ворона (только он был не такой прилизанный, как они), а у доктора лицо было сморщенное, как мороженое яблоко, с ямочками, точно выклеванными птицами, а на затылке у него торчала косичка, напоминавшая черенок.

Но вот энергичный красивый молодой человек в дорожном костюме, сопровождаемый носильщиком, тащившим несколько свертков и корзинок, веселый и бодрый - под стать этому ясному утру, - быстрыми шагами вошел в сад, и все трое собеседников, словно братья трех сестер Парок, или до неузнаваемости замаскированные Грации, или три вещих пророчицы на вересковой пустоши , вместе подошли к нему и поздоровались с ним.

Поздравляю с днем рождения, Элф! - весело проговорил доктор.

Поздравляю и желаю еще сто раз счастливо встретить этот знаменательный день, мистер Хитфилд, - сказал Сничи с низким поклоном.

Поздравляю! - глухо буркнул Крегс.

Кажется, я попал под обстрел целой батареи! - воскликнул Элфред останавливаясь. - И… один, два, три… все трое не предвещают мне ничего хорошего в том великом море, что расстилается передо мною. Хорошо, что я не вас первых встретил сегодня утром, а то подумал бы, что это не к добру. Нет, первой была Грейс, милая ласковая Грейс, поэтому я не боюсь всех вас!..

Позвольте, мистер, первой была я, - вмешалась Клеменси Ньюком. - Она гуляла здесь в саду, когда еще солнце не взошло, помните? А я была в доме.

Это верно, Клеменси была первой, - согласился Элфред. - Значит, Клеменси защитит меня от вас.

Ха-ха-ха! - говорю за себя и за Крегса, - сказал Сничи. - Вот так защита!

Быть может, не такая плохая, как кажется, - проговорил Элфред, сердечно пожимая руку доктору, Сничи и Крегсу и оглядываясь кругом. - А где же… Господи боже мой!

Он рванулся вперед, отчего Джонатан Сничи и Томас Крегс на миг сблизились теснее, чем это было предусмотрено в их деловом договоре, подбежал к сестрам, и… Впрочем, мне незачем подробно рассказывать о том, как он поздоровался, сперва с Мэрьон, потом с Грейс; намекну лишь, что мистер Крегс, возможно, нашел бы его манеру здороваться «слишком упрощенной».

Быть может, желая переменить тему разговора, доктор Джедлер велел подавать завтрак, и все сели за стол. Грейс заняла место хозяйки, и предусмотрительно села так, что отделила сестру и Элфреда от всех остальных. Сничи и Крегс сидели в конце стола друг против друга, поставив синий мешок между собой для большей сохранности, а доктор занял свое обычное место против Грейс. Клеменси, как наэлектризованная, носилась вокруг стола, подавая кушанья, а меланхолический Бритен, стоя за другим, маленьким, столом, нарезал ростбиф и окорок.

Мяса? - предложил Бритен, приближаясь к мистеру Сничи с большим ножом и вилкой в руках и бросая в гостя вопрос, как метательный снаряд.

Непременно, - ответил юрист.

А вы желаете? - спросил Бритен Крегса.

Нежирного и хорошо прожаренного, - ответил сей джентльмен.

Выполнив эти приказания и положив доктору умеренную порцию (Бритен как будто знал, что молодежь и не думает о еде), он стал около владельцев юридической конторы настолько близко, насколько это позволяли приличия, и строгим взором наблюдал, как они расправлялись с мясом, причем он один лишь раз утратил суровое выражение лица. Это случилось, когда мистер Крегс, чьи зубы были не в блестящем состоянии, чуть не подавился; тогда Бритен, внезапно оживившись, воскликнул: «Я думал уж, ему крышка!»

Ну, Элфред, - сказал доктор, - давай поговорим о деле, пока мы завтракаем.

Пока мы завтракаем, - сказали Сничи и Крегс, которые, видимо, не собирались прекращать это занятие.

Элфред не завтракал, а дел у него, должно быть, и без того хватало, но он почтительно ответил.

Пожалуйста, сэр.

Если и может быть что-нибудь серьезное, - начал доктор, - в таком…

- …фарсе, как жизнь, сэр, - докончил Элфред.

- …в таком фарсе, как жизнь, - подтвердил доктор, - так это, что мы сегодня накануне разлуки жениха в невесты празднуем их день рождения… ведь это день, связанный со многими воспоминаниями, приятными для нас четверых, и с памятью о долгой дружбе. Впрочем, это не относится к делу.

Ах, нет, нет, доктор Джедлер! - возразил молодой человек. - Это относится к делу, прямо к нему относится, и нынче утром об этом говорит мое сердце, да и ваше также, я знаю, - только не мешайте ему. Сегодня я уезжаю из вашего дома; с нынешнего дня я перестаю быть вашим подопечным; наши давние дружеские отношения прерываются и уже не возобновятся в том же самом виде, зато нас свяжут иные отношения, - он взглянул на Мэрьон, сидевшую рядом с ним, - но они столь значительны, что я не решаюсь говорить о них сейчас. Ну, ну, доктор, - добавил он, повеселев и слегка посмеиваясь над доктором, - есть же хоть зернышко серьезности в этой огромной мусорной куче нелепостей! Давайте согласимся сегодня, что хоть одно-то есть.

Сегодня! - вскричал доктор. - Что он только болтает! Ха-ха-ха! «Согласимся сегодня». Надо же выбрать из всех дней всего нелепого года именно этот день! Да ведь сегодня - годовщина великой битвы, разыгравшейся тут, на этом самом месте. Ведь здесь, где мы теперь сидим, где я видел сегодня утром, как плясали мои девочки, где только что для нас собирали яблоки, с этих вот деревьев, корни которых вросли не в почву, а в людей, - здесь погибло столько жизней, что десятки лет спустя, уже на моей памяти, целое кладбище, полное костей, костной пыли и обломков разбитых черепов, было вырыто из земли вот тут, под нашими ногами. Однако из всех участников этой битвы не наберется и ста человек, знавших, за что они сражаются и почему, а из всех легкомысленных, но ликующих победителей - и сотни, знавших, почему они ликуют. Не наберется и полсотни человек, получивших пользу от победы или поражения. Не наберется и полдюжины, согласных между собой насчет причин этой битвы, или ее последствий, и, короче говоря, никто не составил себе о ней определенного мнения, кроме тех, кто оплакивал убитых. Ну, что же тут серьезного? - докончил со смехом доктор. - Сплошная чепуха!

Но мне все это кажется очень серьезным, - сказал Элфред.

Серьезным! - воскликнул доктор. - Если это считать серьезным, так надо сойти с ума или умереть, или влезть на вершину горы и сидеть на ней отшельником.

К тому же… все это было так давно, - проговорил Элфред.

Давно! - подхватил доктор. - А ты знаешь, что делали люди с тех пор? Знаешь ты, что еще они делали? Я-то уж, во всяком случае, не знаю!

Они порою начинали тяжбу в суде, - заметил мистер Сничи, помешивая ложечкой чай.

К сожалению, закончить ее всегда было слишком просто, - сказал его компаньон.

И вы извините меня, доктор, - продолжал мистер Сничи, - если я выскажу свое мнение, хотя вы уже тысячи раз имели возможность слышать его во время наших дискуссий: в том, что люди обращались в суд, и вообще во всей их судебной системе я вижу нечто серьезное, право же, нечто осязаемое, нечто действующее с сознательным и определенным намерением…

Клеменси Ньюком угловатым движением толкнула стол, и раздался громкий стук чашек и блюдцев.

Эй! Что там такое? - вскричал доктор.

Да все этот зловредный синий мешок, - сказала Клеменси, - вечно подвертывается под ноги.

С определенным и сознательным намерением, как я уже говорил, - продолжал Сничи, - а это вызывает уважение. Вы говорите, что жизнь - это фарс, доктор Джедлер? Несмотря на то, что в ней есть суд?

Доктор рассмеялся и взглянул на Элфреда.

Согласен с вами, что война безумие, - сказал Сничи. - В этом мы сходимся. Объяснюсь подробнее: вот цветущая местность, - он ткнул вилкой в пространство, - некогда наводненная солдатами (которые все поголовно беззаконно нарушали границы чужих владений) и опустошенная огнем и мечом. Да-да-да! Подумать только, что находятся люди, добровольно подвергающие себя огню и мечу! Глупо, расточительно, прямо таки нелепо; когда об этом думаешь, нельзя не смеяться над своими ближними! Но посмотрите на эту цветущую местность, какой она стала теперь. Вспомните о законах, касающихся недвижимого имущества, наследования и завещания недвижимого имущества: залога и выкупа недвижимого имущества; пользования землей на правах аренды, владения ею, сдачи в аренду с условием вносить поземельный налог; вспомните, - продолжал мистер Сничи, который так разволновался, что даже причмокнул, - вспомните о сложнейших законах, касающихся прав на владение и доказательства этих прав, вместе со всеми связанными с ними противоречащими один другому прецедентами и постановлениями парламента; подумайте о бесчисленном количестве хитроумных и бесконечных тяжб в Канцлерском суде, которым может положить начало эта приятная местность, и сознайтесь, доктор, что в жизни нашей имеется кое-что светлое! Я полагаю, - добавил мистер Сничи, взглянув на компаньона, - что говорю за себя и за Крегса.

Мистер Крегс знаком выразил согласие с этими словами, и мистер Сничи, несколько освеженный своим красноречием, сказал, что не прочь съесть еще немножко мяса и выпить еще чашку чаю.

Я не поклонник жизни вообще, - продолжал он, потирая руки и посмеиваясь, - ибо она полна нелепостей; полна еще худших вещей. Ну а разговоры о верности, доверии, бескорыстии и тому подобном! Какая все это чепуха! Мы знаем им цену. Но вы не должны смеяться над жизнью. Вам нужно разыгрывать игру; поистине очень серьезную игру! Все и каждый играют против вас, заметьте себе, а вы играете против них. Да, все это весьма интересно! На этой шахматной доске иные ходы очень хитроумны. Смейтесь, только когда вы выигрываете, доктор Джедлер, да и то не слишком громко. Да-да-да! И то не слишком громко, - повторил Сничи, качая головой и подмигивая с таким видом, словно хотел сказать: «Лучше не смейтесь, а тоже качайте головой и подмигивайте!»

Ну, Элфред, что ты теперь скажешь? - воскликнул доктор.

Я скажу, сэр, - ответил Элфред, - что вы, по-моему, окажете мне да и себе самому величайшее благодеяние, если постараетесь иногда забывать об этом поле битвы и ему подобных ради более обширного поля битвы Жизни, на которое каждый день взирает солнце.

Боюсь, что взгляды доктора от этого не смягчатся, мистер Элфред, - сказал Сничи. - Ведь в этой «битве жизни» противники сражаются очень яростно и очень ожесточенно. То и дело рубят, режут и стреляют людям в затылок. Топчут друг друга и попирают ногами. Прескверное занятие.

А я, мистер Сничи, - сказал Элфред, - верю, что, несмотря на кажущееся легкомыслие людей и противоречивость их характера, бывают в битве жизни бесшумные победы и схватки, встречаются великое самопожертвование и благородное геройство, которые ничуть не становятся легче от того, что о них не говорят и не пишут; эти подвиги совершаются каждый день в глухих углах и закоулках, в скромных домиках и в сердцах мужчин и женщин; и любой из таких подвигов мог бы примирить с жизнью самого сурового человека и внушить ему веру и надежду, хотя бы две четверти человечества воевали между собой, а третья четверть судилась с ними; и это важный вывод.

Сестры внимательно слушали.

Ну, ну, - сказал доктор, - слишком я стар, чтобы менять свои убеждения даже под влиянием присутствующего здесь моего друга Сничи или моей доброй незамужней сестры Марты Джедлер, которая когда-то давно пережила всякие, как она это называет, семейные злоключения и с тех пор всегда сочувствует всем и каждому; а взгляды ее настолько совпадают с вашими (хотя, будучи женщиной, она менее благоразумна и более упряма), что мы с нею никак не можем поладить и редко встречаемся. Я родился на этом поле битвы. Когда я был мальчиком, мысли мои были заняты подлинной историей этого поля битвы. Шестьдесят лет промчались над моей головой, и я видел, что весь христианский мир, в том числе множество любящих матерей и добрых девушек, вроде моих дочек, прямо-таки увлекаются полями битвы. И во всем такие же противоречия. Остается только либо смеяться, либо плакать над столь изумительной непоследовательностью, и я предпочитаю смеяться.

Бритен, слушавший с глубочайшим и чрезвычайно меланхоличным вниманием каждого из говоривших, должно быть внезапно решил последовать совету доктора, если только можно было назвать смехом тот глухой, замогильный звук, что вырвался из его груди. Впрочем, и до и после этого лицо его оставалось неподвижным, и хотя кое-кто из сидевших за завтраком оглянулся, удивленный загадочным звуком, но никто не понял, откуда этот звук исходит. Никто - кроме Клеменси Ньюком, служившей вместе с Бритеном за столом, а та, расшевелив его одним из своих излюбленных суставов - локтем, - спросила укоризненным шепотом, над кем он смеется.

Не над тобой! - сказал Бритен.

А над кем же?

Над человечеством, - ответил Бритен. - Вот в чем дело!

Наслушался хозяина да сутяг этих, вот и дуреет с каждым днем! - вскричала Клеменси, ткнув Бритена другим локтем для возбуждения его умственной деятельности. - Да знаешь ты или нет, где ты сейчас находишься? Хочешь, чтобы тебя уволили?

Ничего я не знаю, - проговорил Бритен со свинцовым взором и неподвижным лицом. - Ничем не интересуюсь. Ничего не понимаю. Ничему не верю. И ничего не желаю.

Столь безнадежная характеристика его душевного состояния, возможно, была несколько преувеличена им самим в припадке уныния, однако Бенджамин Бритен, которого иногда в шутку называли «Мало-Бритеном», намекая на сходство его фамилии с названием «Великобритания», но желая отметить различие между ними (ведь мы иногда говорим «Молодая Англия» , одновременно подчеркивая и ее связь со «Старой Англией» и их различие) - Бенджамин Бритен обрисовал свое умонастроение, в общем, довольно точно. Ведь для доктора он был примерно тем, чем Майлс был для монаха Бэкона , и, слушая изо дня в день, как доктор разглагольствует перед разными людьми, стремясь доказать, что самое существование человека в лучшем случае только ошибка и нелепость, несчастный слуга постепенно погряз в такой бездне путаных и противоречивых размышлений, что Истина, которая, как говорится, «обитает на дне колодца», показалась бы плавающей по поверхности в сравнении с Бритеном, погруженным в бездонные глубины своих заблуждений. Одно он понимал вполне: новые мысли, обычно привносимые в эти дискуссии Сничи и Крегсом, не способствовали разъяснению его недоумений, но почему-то всегда давали доктору преимущество н подтверждали его взгляды. Поэтому Бритен ненавидел владельцев юридической конторы, усматривая в них одну из ближайших причин своего душевного состояния.

Но не об этом речь, Элфред, - сказал доктор. - Сегодня ты (по твоим же словам) выходишь из-под моей опеки и покидаешь нас, вооруженный до зубов теми знаниями, которые получил в здешней школе и затем в Лондоне, а также той практической мудростью, которую мог тебе привить такой скромный старый деревенский врач, как я. Сегодня ты вступаешь в жизнь. Кончился первый испытательный срок, назначенный твоим покойным отцом, и ты - теперь уже сам себе хозяин - уезжаешь, чтобы исполнить его второе желание. Три года ты проведешь за границей, знакомясь с тамошними медицинскими школами, и уж конечно еще задолго до возвращения ты забудешь нас. Да что там! и полугода не пройдет, как ты нас позабудешь!

Я забуду!.. Впрочем, вы сами все знаете, что мне с вами говорить! - со смехом сказал Элфред.

Ничего я не знаю, - возразил доктор. - А ты что скажешь, Мэрьон?

Мэрьон, водя пальчиком по своей чайной чашке, видимо хотела сказать, - но не сказала, - что Элфред волен забыть их, если сможет. Грейс прижала к щеке цветущее личико сестры и улыбнулась.

Надеюсь, я не был слишком нерадивым опекуном, - продолжал доктор, - но, во всяком случае, сегодня утром меня должны формально уволить, освободить - и как это еще называется? - от моих опекунских обязанностей. Наши друзья Сничи и Крегс явились сюда с целым мешком всяких бумаг, счетов и документов, чтобы ввести тебя во владение состоявшим под моей опекой имуществом (жаль, невелико оно, так что распоряжаться им было нетрудно, Элфред, но ты станешь большим человеком и увеличишь его); иначе говоря, придется составить какие-то смехотворные бумажонки, а потом подписать, припечатать и вручить их тебе.

А также надлежащим образом засвидетельствовать, согласно закону, - сказал Сничи, отодвинув свою тарелку и вынимая из мешка бумаги, которые его компаньон принялся раскладывать на столе. - Но так как я и Крегс распоряжались наследством вместе с вами, доктор, мы попросим обоих ваших слуг засвидетельствовать подписи. Вы умеете читать, миссис Ньюком?

Я незамужняя, мистер, - поправила его Клеменси.

Ах, простите! И как это я сам не догадался? - усмехнулся Сничи, бросая взгляд на необычайную фигуру Клеменси. - Вы умеете читать?

Немножко, - ответила Клеменси.

Утром и вечером читаете требник, - там, где написано про обряд венчания, - а? - в шутку спросил поверенный.

Нет, - ответила Клеменси. - Это для меня трудно. Я читаю только наперсток.

Читаете наперсток! - повторил Сничи. - Что вы этим хотите сказать, милейшая?

Клеменси кивнула головой:

А еще терку для мускатных орехов.

Да она не в своем уме! Это случай для Канцлерского суда! - сказал Сничи, воззрившись на нее.

- …если только у нее есть имущество, - ввернул Крегс.

Тут вступилась Грейс, объяснив, что на обоих упомянутых предметах выгравировано по изречению, и они, таким образом, составляют карманную библиотеку Клеменси, ибо она не охотница читать книги.

Так, так, мисс Грейс! - проговорил Сничи. - Ха-ха-ха! А я было принял эту особу за слабоумную. Уж очень похоже на то, - пробормотал он, поглядев на Клеменси. - Что же говорит наперсток, миссис Ньюком?

Я незамужняя, мистер, - снова поправила его Клеменси.

Ладно, скажем просто Ньюком. Годится? - сказал юрист. - Так что же говорит наперсток, Ньюком?

Не стоит говорить о том, как Клеменси, не ответив на вопрос, раздвинула один из своих карманов и заглянула в его зияющие глубины, ища наперсток, которого там не оказалось, и как она потом раздвинула другой карман, и, должно быть, усмотрев там искомый наперсток, словно драгоценную жемчужину, на самом дне, принялась устранять все мешающие ей препятствия, а именно: носовой платок, огарок восковой свечки, румяное яблоко, апельсин, монетку, которую хранила на счастье, баранью косточку, висячий замок, большие ножницы в футляре (точнее было бы назвать их недоросшими ножницами для стрижки овец), целую горсть неснизанных бус, несколько клубков бумажных ниток, игольник, коллекцию папильоток для завивки волос и сухарь, и как она вручала Бритену все эти предметы, один за другим, чтобы тот подержал их.

Не стоит говорить и о том, что в своей решимости схватить этот карман за горло и держать его в плену (ибо он норовил вывернуться и зацепиться за ближайший угол) она вся изогнулась и невозмутимо стояла в позе, казалось бы, несовместимой с человеческим телосложением и законами тяготения. Достаточно сказать, что она в конце концов торжествующе напялила наперсток на палец и забренчала теркой для мускатных орехов, причем оказалось, что запечатленные на них литературные произведения были уже почти неразборчивы - так часто эти предметы чистили и натирали.

Это, стало быть, и есть наперсток, милейшая? - спросил мистер Сничи, посмеиваясь над Клеменси. - Что же говорит наперсток?

Он говорит, - ответила Клеменси и, поворачивая наперсток, стала читать надпись на нем, но так медленно, как будто эта надпись опоясывала не наперсток, а башню, - он говорит: «Про-щай оби-ды, не пом-ни зла».

Сничи и Крегс расхохотались от всей души.

Как ново! - сказал Сничи.

Чересчур просто! - отозвался Крегс.

Какое знание человеческой натуры! - заметил Сничи.

Неприложимо к жизни! - подхватил Крегс.

А мускатная терка? - вопросил глава фирмы.

Терка говорит, - ответила Клеменси: - «Поступай… с другими так… как… ты… хочешь… чтобы поступали с тобой».

Вы хотите сказать: «Наступай на других, а не то на тебя наступят»?

Это мне непонятно, - ответила Клеменси, недоуменно качая головой. - Я ведь не юрист.

Боюсь, что будь она юристом, доктор, - сказал мистер Сничи, внезапно повернувшись к хозяину и, видимо, желая предотвратить возможные отклики на ответ Клеменси, - она бы скоро убедилась, что это - золотое правило половины ее клиентов. В этом отношении они достаточно серьезны (хотя, по-вашему, жизнь - просто шутка), а потом валят вину на нас. Мы, юристы, в конце концов всего только зеркала, мистер Элфред; но с нами обычно советуются сердитые и сварливые люди, которые не блещут душевной красотой, и, право же, несправедливо ругать нас за то, что мы отражаем неприглядные явления. Я полагаю, - добавил мистер Сничи, - что говорю за себя и за Крегса.

Безусловно, - подтвердил Крегс.

Итак, если мистер Бритен будет так любезен снабдить нас глоточком чернил, - сказал мистер Сничи, снова принимаясь за свои бумаги, - мы подпишем, припечатаем и вручим, и давайте-ка сделаем это поскорее, а то не успеем мы оглянуться, как почтовая карета проедет мимо.

Что касается мистера Бритена, то, судя по его лицу, можно было сказать с уверенностью, что карета проедет раньше, чем успеет оглянуться он, ибо стоял он с отсутствующим видом, мысленно противопоставляя доктора поверенным, поверенных доктору, а их клиентов - всем троим, и в то же время тщетно стараясь примирить изречения на мускатной терке и наперстке (новые для него) со всеми прочими философскими системами и путаясь так же, как путалась его великая тезка Британия во всяких теориях и школах. Но Клеменси, которая и на этот раз, как всегда, выступила в роли его доброго гения (хотя он ни во что не ставил ее умственные способности, ибо она редко утруждала себя отвлеченными размышлениями, зато неизменно оказывалась под рукой и вовремя делала все, что нужно), - Клеменси во мгновение ока принесла чернила и оказала ему еще одну услугу: привела его в себя с помощью своих локтей и столь успешно расшевелила его память - в более буквальном смысле слова, чем это обычно говорится, - этими легкими тычками, что он сразу же оживился и приободрился.

Как он терзался - подобно многим людям его звания, не привыкшим к перу и чернилам, - не решаясь поставить свое имя на документе, написанном не им самим, из боязни запутаться в каком то темном деле или каким-то образом задолжать неопределенную, но громадную сумму денег, и как он, наконец, приблизился к документам, - приблизился неохотно и лишь под давлением доктора; и как он отказывался подписаться, пока не просмотрел всех бумаг (хотя они были для него китайской грамотой, по причине неразборчивого почерка, не говоря уж о канцелярском стиле изложения), и как он перевертывал листы, чтобы убедиться, нет ли какого подвоха на оборотной стороне; и как, подписавшись, он пришел в отчаяние, подобно человеку, лишенному состояния и всех прав, - рассказать обо всем этом мне не хватит времени. Не расскажу я и о том, как он сразу же воспылал таинственным интересом к синему мешку, поглотившему его подпись, и был уже не в силах отойти от него ни на шаг; не расскажу и о том, как Клеменси Ньюком, заливаясь ликующим смехом при мысли о важности и значении своей роли, сначала разлеглась по всему столу, расставив локти, подобно орлу с распростертыми крыльями, и склонила голову на левую руку, а потом принялась чертить какие то кабалистические знаки, весьма расточительно тратя чернила и одновременно проделывая вспомогательные движения языком. Не расскажу и о том, как она, однажды познакомившись с чернилами, стала жаждать их, подобно тому, как ручные тигры будто бы жаждут некоей живой жидкости, если они ее хоть раз отведали, и как стремилась подписать решительно все бумаги и поставить свое имя всюду, где только можно. Короче говоря, доктора освободили от опекунства и связанной с этим ответственности, а Элфреда, принявшего ее на себя, снарядили в жизненный путь.

Бритен! - сказал доктор. - Бегите к воротам и посмотрите, не едет ли почтовая карета. Время бежит, Элфред!

Да, сэр, да! - поспешно ответил молодой человек. - Милая Грейс, одну минутку! Мою Мэрьон, такую юную и прекрасную и всех пленяющую, мою Мэрьон, что мне дороже всего на свете… я оставляю, запомните это, Грейс!., на ваше попечение!

Заботы о ней всегда были для меня священными, Элфред. А теперь будут священны вдвойне. Поверьте, я свято исполню вашу просьбу.

Я знаю, Грейс. Я в этом уверен. Да и кто усомнится в этом, глядя на ваше лицо и слыша ваш голос? Ах, Грейс! Если бы я обладал вашим уравновешенным сердцем и спокойным умом, с какой твердостью духа я уезжал бы сегодня.

Разве? - отозвалась она с легкой улыбкой.

И все же, Грейс… нет, - сестра, вот как вас надо называть.

Да, называйте меня так! - быстро отозвалась она. - Я рада этому. Не называйте меня иначе.

- …и все же, сестра, - сказал Элфред, - мы с Мэрьон предпочтем, чтобы ваша верность и постоянство пребывали здесь на страже нашего счастья. Даже будь это возможно, я не стал бы увозить их с собой, хоть они и послужили бы мне большой поддержкой!

Почтовая карета поднялась на пригорок! - крикнул Бритен.

Время не ждет, Элфред, - сказал доктор.

Мэрьон все время стояла в стороне, опустив глаза, а теперь, услышав крик Бритена, юный жених нежно подвел ее к сестре, и та приняла ее в свои объятия.

Милая Мэрьон, я только что говорил Грейс, - начал он, - что, разлучаясь с вами, я вверяю вас ее попечению, как свое сокровище. А когда я вернусь и потребую вас обратно, любимая, и начнется наша светлая совместная жизнь, мы с величайшей радостью вместе станем думать о том, как нам сделать счастливой нашу Грейс; как нам предупреждать ее желания; как выразить ей нашу благодарность и любовь; как вернуть ей хоть часть долга, который накопится к тому времени.

Одна рука Мэрьон лежала в его руке; другая обвивала шею сестры. Девушка смотрела в эти сестринские глаза, такие спокойные, ясные и радостные, взглядом, в котором любовь, восхищение, печаль, изумление, почти благоговение слились воедино. Она смотрела в это сестринское лицо, точно оно было лицом сияющего ангела. Спокойным, ясным, радостным взглядом отвечала Грейс сестре и ее жениху.

Когда же наступит время, - а оно должно когда-нибудь наступить, - сказал Элфред, - и я удивляюсь, почему оно еще не наступило, но Грейс про то лучше знает, ведь Грейс всегда права, - когда же и для нее наступит время избрать себе друга, которому она сможет открыть все свое сердце и который станет для нее тем, чем она была для нас, тогда, Мэрьон, мы докажем ей свою преданность, и - до чего радостно нам будет знать, что она, наша милая, добрая сестра, любит и любима так, как мы ей этого желаем!

Младшая сестра все еще смотрела в глаза старшей, не оглядываясь даже на жениха. А честные глаза старшей отвечали Мэрьон и ее жениху все тем же спокойным ясным, радостным взглядом.

А когда все это уйдет в прошлое и мы состаримся и будем жить вместе (а мы непременно будем жить вместе, все вместе!) и будем часто вспоминать о прежних временах, - продолжал Элфред, - то эти дни покажутся нам самыми лучшими из всех, а нынешний день особенно, и мы будет рассказывать друг другу о том, что думали и чувствовали, на что надеялись и чего боялись перед разлукой и как невыносимо трудно нам было расставаться…

Почтовая карета едет по лесу! - крикнул Бритен.

Я готов!.. И еще мы будем говорить о том, как снова встретились и были так счастливы, несмотря ни на что; и этот день мы будем считать счастливейшим в году и праздновать его как тройной день рождения. Не правда ли, милая?

Да! - живо откликнулась старшая сестра с сияющей улыбкой. - Да! Но, Элфред, не медлите. Время на исходе. Проститесь с Мэрьон. И да хранит вас бог! Он прижал к груди младшую сестру. А она освободилась из его объятий, снова прижалась к Грейс, и ее, отражавшие столько разнородных чувств, глаза, встретились опять с глазами сестры, такими спокойными, ясными и радостными.

Счастливый путь, мальчик мой! - сказал доктор. - Конечно, говорить о каких-либо серьезных отношениях или серьезных привязанностях и взаимных обязательствах и так далее в таком… ха-ха-ха! Ну, да и так знаешь мои взгляды - все это, разумеется, сущая чепуха. Скажу лишь одно: если вы с Мэрьон будете по-прежнему упорствовать в своих смешных намерениях, я не откажусь взять тебя когда-нибудь в зятья.

Карета на мосту! - крикнул Бритен.

Иду, иду! - сказал Элфред, крепко пожимая руку доктору. - Думайте обо мне иногда, старый друг и опекун, думайте хоть сколько-нибудь серьезно, если можете. Прощайте, мистер Сничи! До свидания, мистер Крегс!

Едет по дороге! - крикнул Бритен.

Надо же поцеловать Клеменси Ньюком ради старого знакомства. Жму вашу руку, Бритен! Мэрьон, милая моя, до свидания! Сестра Грейс, не забудьте! Спокойная, скромная, она вместо ответа повернулась нему лицом, сияющим и прекрасным а Мэрьон не шевельнулась, и глаза ее не изменили выражения.

Почтовая карета подкатила к воротам. Началась суета с укладкой багажа. Карета отъехала. Мэрьон стояла недвижно.

Он машет тебе шляпой, милочка, - сказала Грейс. - Избранный тобою муж, дорогая! Посмотри! Младшая сестра подняла голову и чуть повернула ее. Потом отвернулась снова, потом пристально заглянула в спокойные глаза сестры и, рыдая, бросилась ей на шею.

О Грейс! Благослови тебя бог! Но я не в силах видеть это, Грейс! Сердце разрывается!

Чарльз Диккенс

БИТВА ЖИЗНИ

Повесть о любви

Часть первая

Давным-давно, все равно когда, в доблестной Англии, все равно где, разыгралась жестокая битва. Разыгралась она в долгий летний день, когда, волнуясь, зеленели немало полевых цветов, созданных Всемогущей Десницей, чтобы служить благоуханными кубками для росы, почувствовали в тот день, как их блестящие венчики до краев наполнились кровью и, увянув, поникли. Немало насекомых, подражавших своей нежной окраской безобидным листьям и травам, были запятнаны в тот день кровью умирающих людей и, уползая в испуге, оставляли за собой необычные следы. Пестрая бабочка уносила в воздух кровь на краях своих крылышек. Вода в реке стала красной. Истоптанная почва превратилась в трясину, и мутные лужицы, стоявшие в следах человеческих ног и конских копыт, отсвечивали на солнце тем мрачным багровым отблеском.

Не дай нам бог видеть то, что видела луна на этом поле, когда, взойдя над темным гребнем дальних холмов, неясным и расплывчатым от венчавших его деревьев, она поднялась на небо и взглянула на равнину, усеянную людьми, которые лежали теперь, неподвижные, лицом вверх, а некогда, прижавшись к материнской груди, искали взглядом материнских глаз или покоились в сладком сне! Не дай нам бог узнать те тайны, которые услышал зловонный ветер, проносясь над местом, где в тот день сражались люди и где той ночью царили смерть и муки! Не раз сияла одинокая луна над полем битвы, и не раз глядели на него со скорбью звезды; не раз ветры, прилетавшие со всех четырех стран света, веяли над ним, прежде чем исчезли следы сражения.

А они не исчезали долго, но проявлялись лишь в мелочах, ибо Природа, которая выше дурных человеческих страстей, скоро вновь обрела утраченную безмятежность и улыбалась преступному полю битвы, как она улыбалась ему, когда оно было еще невинным. Жаворонки пели над ним в высоте; ласточки носились взад и вперед, камнем падали вниз, скользили по воздуху; тени летящих облаков быстро гнались друг за дружкой по лугам и нивам, по лесу и брюквенному полю, но крышам и колокольне городка, утонувшего в садах, и уплывали в яркую даль, на грань земли и неба, где гасли алые закаты. На полях сеяли хлеб, и он поспевал, и его убирали в житницы; река, некогда багровая от крови, теперь вертела колесо водяной мельницы; пахари, посвистывая, шагали за плугом; косцы и сборщики колосьев спокойно занимались своей работой; овцы и волы паслись на пастбище; мальчишки кричали и перекликались в полях, отпугивая птиц; дым поднимался из деревенских труб; воскресные колокола мирно позванивали; старики жили и умирали; робкие полевые животные и скромные цветы в кустарниках и садах вырастали и гибли в положенные для них сроки; и все это - на страшном, обагренном кровью поле битвы, где тысячи людей пали в великом сражении.

Но вначале среди растущей пшеницы кое-где виднелись густо-зеленые пятна, и люди смотрели на них с ужасом. Год за годом появлялись они на тех же местах, и было известно, что на этих плодородных участках множество людей и коней, погребенных вместе, лежат в удобренной их телами земле. Фермеры, пахавшие эти места, отшатывались при виде кишевших там огромных червей, а снопы, сжатые здесь, много лет называли «снопами битвы» и складывали отдельно, и никто не запомнит, чтобы хоть один такой «сноп битвы» положили вместе с последними собранными с полей снопами и принесли на «Праздник урожая». Долго еще из каждой проведенной здесь борозды появлялись на свет божий осколки оружия. Долго еще стояли на поле битвы израненные деревья; долго валялись на местах ожесточенных схваток обломки срубленных изгородей и разрушенных стен; а на вытоптанных участках не росло ни травинки. Долго еще ни одна деревенская девушка не решалась приколоть к волосам или корсажу цветок с этого поля смерти, - даже самый красивый, - и спустя многие годы люди все еще верили, что ягоды, растущие там, оставляют неестественно темные пятна на срывающей их руке.

И все же годы, хоть и скользили они один за другим так же легко, как летние облака по небу, с течением времени уничтожили даже эти следы давнего побоища и стерли в памяти окрестных жителей предания о нем, пока не стали они как старая сказка, которую смутно вспоминают зимним вечером у камелька, но с каждым годом забывают все более. Там, где полевые цветы и ягоды столько лет росли нетронутыми, теперь были разбиты сады, выстроены дома, и дети играли в войну на лужайках. Израненные деревья давным-давно пошли на дрова, что пылали и трещали в каминах, и наконец сгорели. Темно-зеленые пятна в хлебах были теперь не ярче, чем память о тех, кто лежал под ними в земле. Время от времени лемех плуга все еще выворачивал наружу куски заржавленного металла, но никто уже не мог догадаться, чем были когда-то эти обломки, и нашедшие их недоумевали и спорили об этом между собой. Старый, помятый панцирь и шлем уже так давно висели в церкви над выбеленной аркой, что дряхлый, полуслепой старик, тщетно стараясь рассмотреть их теперь в вышине, вспоминал, как дивился на них еще ребенком. Если б убитые здесь могли ожить на мгновение - каждый в прежнем своем облике и каждый на том месте, где застигла его безвременная смерть, то сотни страшных изувеченных воинов заглянули бы в окна и двери домов; возникли бы у очага мирных жилищ; наполнили бы, как зерном, амбары и житницы; встали бы между младенцем в колыбели и его няней; поплыли бы по реке, закружились бы вокруг мельничных колес, вторглись бы в плодовый сад, завалили бы весь луг и залегли бы грудами среди стогов сена. Так изменилось поле битвы, где тысячи и тысячи людей пали в великом сражении.

Нигде, быть может, оно так не изменилось, как там, где лет за сто до нашего времени, рос небольшой плодовый садик, примыкавший к старому каменному дому с крыльцом, обвитым жимолостью, - садик, где в одно ясное осеннее утро звучали музыка и смех и где две девушки весело танцевали друг с дружкой на траве, а несколько деревенских женщин, стоя на приставных лестницах, собирали яблоки с яблонь, порой отрываясь от работы, чтобы полюбоваться на девушек. Какое это было приятное, веселое, простое зрелище: погожий день, уединенный уголок и две девушки, непосредственные и беспечные, танцующие радостно и беззаботно.

Я думаю, - и, надеюсь, вы согласитесь со мной, - что, если б никто не старался выставлять себя напоказ, мы и сами жили бы лучше, и общение с нами было бы несравненно приятнее для других. Как хорошо было смотреть на этих танцующих девушек! У них не было зрителей, если не считать сборщиц яблок на лестницах. Им было приятно доставлять удовольствие сборщицам, но танцевали они, чтобы доставить удовольствие себе (по крайней так казалось со стороны), и так же невозможно было не восхищаться ими, как им - не танцевать. И как они танцевали!

Давным-давно, все равно когда, в доблестной Англии, все равно где, разыгралась жестокая битва. Разыгралась она в долгий летний день, когда, волнуясь, зеленели немало полевых цветов, созданных Всемогущей Десницей, чтобы служить благоуханными кубками для росы, почувствовали в тот день, как их блестящие венчики до краев наполнились кровью и, увянув, поникли. Немало насекомых, подражавших своей нежной окраской безобидным листьям и травам, были запятнаны в тот день кровью умирающих людей и, уползая в испуге, оставляли за собой необычные следы. Пестрая бабочка уносила в воздух кровь на краях своих крылышек. Вода в реке стала красной. Истоптанная почва превратилась в трясину, и мутные лужицы, стоявшие в следах человеческих ног и конских копыт, отсвечивали на солнце тем мрачным багровым отблеском.

Не дай нам бог видеть то, что видела луна на этом поле, когда, взойдя над темным гребнем дальних холмов, неясным и расплывчатым от венчавших его деревьев, она поднялась на небо и взглянула на равнину, усеянную людьми, которые лежали теперь, неподвижные, лицом вверх, а некогда, прижавшись к материнской груди, искали взглядом материнских глаз или покоились в сладком сне! Не дай нам бог узнать те тайны, которые услышал зловонный ветер, проносясь над местом, где в тот день сражались люди и где той ночью царили смерть и муки! Не раз сияла одинокая луна над полем битвы, и не раз глядели на него со скорбью звезды; не раз ветры, прилетавшие со всех четырех стран света, веяли над ним, прежде чем исчезли следы сражения.

А они не исчезали долго, но проявлялись лишь в мелочах, ибо Природа, которая выше дурных человеческих страстей, скоро вновь обрела утраченную безмятежность и улыбалась преступному полю битвы, как она улыбалась ему, когда оно было еще невинным. Жаворонки пели над ним в высоте; ласточки носились взад и вперед, камнем падали вниз, скользили по воздуху; тени летящих облаков быстро гнались друг за дружкой по лугам и нивам, по лесу и брюквенному полю, но крышам и колокольне городка, утонувшего в садах, и уплывали в яркую даль, на грань земли и неба, где гасли алые закаты. На полях сеяли хлеб, и он поспевал, и его убирали в житницы; река, некогда багровая от крови, теперь вертела колесо водяной мельницы; пахари, посвистывая, шагали за плугом; косцы и сборщики колосьев спокойно занимались своей работой; овцы и волы паслись на пастбище; мальчишки кричали и перекликались в полях, отпугивая птиц; дым поднимался из деревенских труб; воскресные колокола мирно позванивали; старики жили и умирали; робкие полевые животные и скромные цветы в кустарниках и садах вырастали и гибли в положенные для них сроки; и все это – на страшном, обагренном кровью поле битвы, где тысячи людей пали в великом сражении.

Но вначале среди растущей пшеницы кое-где виднелись густо-зеленые пятна, и люди смотрели на них с ужасом. Год за годом появлялись они на тех же местах, и было известно, что на этих плодородных участках множество людей и коней, погребенных вместе, лежат в удобренной их телами земле. Фермеры, пахавшие эти места, отшатывались при виде кишевших там огромных червей, а снопы, сжатые здесь, много лет называли «снопами битвы» и складывали отдельно, и никто не запомнит, чтобы хоть один такой «сноп битвы» положили вместе с последними собранными с полей снопами и принесли на «Праздник урожая». Долго еще из каждой проведенной здесь борозды появлялись на свет божий осколки оружия. Долго еще стояли на поле битвы израненные деревья; долго валялись на местах ожесточенных схваток обломки срубленных изгородей и разрушенных стен; а на вытоптанных участках не росло ни травинки. Долго еще ни одна деревенская девушка не решалась приколоть к волосам или корсажу цветок с этого поля смерти, – даже самый красивый, – и спустя многие годы люди все еще верили, что ягоды, растущие там, оставляют неестественно темные пятна на срывающей их руке.

И все же годы, хоть и скользили они один за другим так же легко, как летние облака по небу, с течением времени уничтожили даже эти следы давнего побоища и стерли в памяти окрестных жителей предания о нем, пока не стали они как старая сказка, которую смутно вспоминают зимним вечером у камелька, но с каждым годом забывают все более. Там, где полевые цветы и ягоды столько лет росли нетронутыми, теперь были разбиты сады, выстроены дома, и дети играли в войну на лужайках. Израненные деревья давным-давно пошли на дрова, что пылали и трещали в каминах, и наконец сгорели. Темно-зеленые пятна в хлебах были теперь не ярче, чем память о тех, кто лежал под ними в земле. Время от времени лемех плуга все еще выворачивал наружу куски заржавленного металла, но никто уже не мог догадаться, чем были когда-то эти обломки, и нашедшие их недоумевали и спорили об этом между собой. Старый, помятый панцирь и шлем уже так давно висели в церкви над выбеленной аркой, что дряхлый, полуслепой старик, тщетно стараясь рассмотреть их теперь в вышине, вспоминал, как дивился на них еще ребенком. Если б убитые здесь могли ожить на мгновение – каждый в прежнем своем облике и каждый на том месте, где застигла его безвременная смерть, то сотни страшных изувеченных воинов заглянули бы в окна и двери домов; возникли бы у очага мирных жилищ; наполнили бы, как зерном, амбары и житницы; встали бы между младенцем в колыбели и его няней; поплыли бы по реке, закружились бы вокруг мельничных колес, вторглись бы в плодовый сад, завалили бы весь луг и залегли бы грудами среди стогов сена. Так изменилось поле битвы, где тысячи и тысячи людей пали в великом сражении.

Нигде, быть может, оно так не изменилось, как там, где лет за сто до нашего времени, рос небольшой плодовый садик, примыкавший к старому каменному дому с крыльцом, обвитым жимолостью, – садик, где в одно ясное осеннее утро звучали музыка и смех и где две девушки весело танцевали друг с дружкой на траве, а несколько деревенских женщин, стоя на приставных лестницах, собирали яблоки с яблонь, порой отрываясь от работы, чтобы полюбоваться на девушек. Какое это было приятное, веселое, простое зрелище: погожий день, уединенный уголок и две девушки, непосредственные и беспечные, танцующие радостно и беззаботно.

Я думаю, – и, надеюсь, вы согласитесь со мной, – что, если б никто не старался выставлять себя напоказ, мы и сами жили бы лучше, и общение с нами было бы несравненно приятнее для других. Как хорошо было смотреть на этих танцующих девушек! У них не было зрителей, если не считать сборщиц яблок на лестницах. Им было приятно доставлять удовольствие сборщицам, но танцевали они, чтобы доставить удовольствие себе (по крайней так казалось со стороны), и так же невозможно было не восхищаться ими, как им – не танцевать. И как они танцевали!

Не так, как балетные танцовщицы. Вовсе нет. И не так, как окончившие курс ученицы мадам Такой-то. Ни в какой степени. Это была не кадриль, но и не менуэт даже не крестьянская пляска. Они танцевали не в старом стиле и не в новом, не во французском стиле и не в английском, но, пожалуй, чуть-чуть в испанском стиле, – хоть сами того не ведали, – а это, как мне говорили, свободный и радостный стиль, и его прелесть – в том, стук маленьких кастаньет придает ему характер обаятельной и вольной импровизации. Легко кружась друг за дружкой, девушки танцевали то под деревьями сада, то опускаясь в рощицу, то возвращаясь на прежнее место, казалось, что их воздушный танец разливается по солнечному простору, словно круги, расходящиеся по воде. Их распущенные волосы и развевающиеся юбки, упругая трава под их ногами, ветви, шелестящие в утреннем возне, яркая листва, и пятнистые тени от нее на мягкой юной земле, ароматный ветер, веющий над полями и охотно вращающий крылья отдаленной ветряной мельницы, – словом, все, начиная с обеих девушек и кончая далеким пахарем, который пахал на паре коней, так отчетливо выделяясь на фоне неба, точно им кончалось все в мире, – все, казалось, танцевало.

Алла Шендерова. . "Битва жизни" в студии Сергея Женовача (Коммерсант, 24.5.2008 ).

Марина Зайонц. . "Битва жизни" в "Студии театрального искусства" (Итоги, 26.5.2008 ).

Глеб Ситковский. . Сергей Женовач поставил «Битву жизни» в Студии театрального искусства (Газета, 26.5.2008 ).

Марина Давыдова. (Известия, 26.5.2008 ).

Алена Солнцева. . Сергей Женовач поставил «Битву жизни» (Время новостей, 26.5.2008 ).

Алена Карась. . Сыграли повесть Диккенса "Битва жизни" (РГ, 27.5.2008 ).

Олег Зинцов. . На «Битве жизни» в Студии театрального искусства уютно - так и надо, когда обживаешься в новом доме (Ведомости, 27.5.2008 ).

Григорий Заславский. . "Битва жизни" в Студии театрального искусства Сергея Женовача (НГ, 2.6.2008 ).

Наталия Каминская. . "Битва жизни". Студия театрального искусства (Культура, 29.5.2008 ).

Елена Дьякова. . Труппа Сергея Женовача доказывала ее в новом доме (Новая газета, 2.6.2008 ).

Битва жизни. Студия театрального искусства п/р Сергея Женовача. Пресса о спектакле

Коммерсант , 24 мая 2008 года

Шпаргалка Диккенса

"Битва жизни" в студии Сергея Женовача

Студия театрального искусства Сергея Женовача выпустила первую премьеру в собственном театральном доме - "Битву жизни" по повести Диккенса. Интерьеры студии и смелость студийцев, вместо обычного спектакля устроивших что-то вроде чтения по ролям, оценила АЛЛА ШЕНДЕРОВА.

Студия театрального искусства обосновалась в здании бывшей золотоканительной фабрики К. С. Станиславского. Интерьеры воссозданы и стилизованы Александром Боровским так, что в них дух дореволюционной фабрики и рабочего театра, в постановках которого, по слухам, принимал участие сам Станиславский, сочетается с современным дизайном. Перед входом в театр устроен прелестный дворик. И все это в двух метрах от жутковатой стройки, занимающей чуть ли не квартал на улице Станиславского. Сравнение напрашивается: студия - островок, призванный укрыть питомцев Сергея Женовача от грязи сегодняшней театральной стройки.

Декорации к повести Диккенса, тоже сделанные Александром Боровским, очень подходят к интерьерам здания. В центре неглубокой, обшитой темным деревом сцены потрескивает камин. Над камином - потемневшее зеркало, у камина - латунные щипцы и еще какие-то музейного вида предметы, привезенные, вероятно, из турне по Англии, которое совершила студия, готовясь к спектаклю. В этих безупречных и как будто подлинных интерьерах актеры не расстаются с тетрадками ролей, всем своим видом давая понять, что не играют, а пока только примериваются и к тексту Диккенса.

Вероятно, считая, что к серьезному театру они еще не готовы, господин Женовач после вполне профессиональных "Захудалого рода" и "Игроков" предложил своим повзрослевшим актерам вновь побыть на сцене учениками. Другая причина столь странного формата - вызывающе несовременное содержание рождественской повести Диккенса. В сегодняшнем театре просто нет тех выразительных средств, которые позволили бы всерьез произнести все эти наивные "Я все больше и больше люблю тебя теперь..." или "Моя битва жизни окончена...".

В пересказе сюжет Диккенса выглядит святочной притчей: догадавшись, что ее старшая сестра Грейс неравнодушна к ее жениху Элфреду, младшая Мэрьон сбегает из дому, дабы старшая могла стать его женой. Дома уверены: она уехала с влюбленным в нее повесой Майклом Уордном. Однако вернувшись через шесть лет, Мэрьон, все такая же юная и прекрасная, объясняет близким, что не выходила замуж, а укрывалась у тетки. Но теперь, когда битва жизни в ее сердце окончилась победой добра, она может вернуться к родным и быть счастливой их счастьем. Моралью повести становится надпись на мускатной терке у служанки Клеменси: поступай с другими так, как хотел бы, чтобы поступали с тобой.

В недлинной повести со сказочным зачином "давным-давно, все равно когда, все равно где, разыгралась жестокая битва" и поэтичными описаниями сада часто используется прием смены оптики: внутренний мир героев оказывается столь же огромен, а подчас и страшен, как поле старинной битвы, на месте которого стоит их дом. После Диккенса приемом, доведя его до крайности, воспользуются революционеры английской словесности Вирджиния Вулф и Джеймс Джойс с его 600-страничным описанием одного дня Леопольда Блума...

В спектакле господина Женовача нет ни эмоциональных всплесков, ни резких переходов, ни острой сценической формы, которая, вероятно, могла бы осовременить повесть. Артисты Студии театрального искусства и две студентки с нового курса Женовача в РАТИ (им и достались роли сестер) просто ходят по сцене, грызут яблоки, шуршат страницами роли, весело обыгрывают ошибки друг друга - этот опоздал к реплике, тот не оттуда вышел. Трио музыкантов стилизует английские баллады (музыка Григория Гоберника). Ясноликая Мэрьон (Мария Курденевич) и домовитая Грейс (Екатерина Половцева) сидят рядком и, водя карандашом по тексту, подают реплики, а скептик доктор Джедлер философствует в кресле - Сергей Качанов, единственный "взрослый" актер студии, произносит текст, обращаясь не столько к дочерям, сколько к залу. Григорий Служитель и Сергей Аброскин - адвокаты Крегс и Сничи немножко напоказ путают, где чья реплика, а Мария Шашлова и Александр Обласов играют парочку слуг, словно позаимствованных из комедий Шекспира. Не играют даже, а едва-едва намечают.

Минут через сорок, когда актеры все так же ходят с тетрадками, зритель, привыкший к куда более эффектным зрелищам, начинает хихикать от недоумения. Впрочем, юмор заложен самим режиссером - чтобы снизить пафос, актеры произносят текст, не совершая действий. Говорят: "Вы одолжите мне щепоть табака? - Конечно!" - а сами и бровью не ведут... Одним словом, спектакль "женовачей" легко спародировать, на него легко сочинить фельетон, описав удивление публики, к концу все же притихшей и увлекшейся, ее деликатные покашливания и перешептывания. И все же нельзя отрицать, что свою театральную битву жизни "женовачи" выиграли. Хотя и не без потерь.

Итоги , 26 мая 2008 года

Марина Зайонц

Святочный рассказ

"Битва жизни" в "Студии театрального искусства"

Спектакль "Битва жизни" - первая премьера Сергея Женовача в новом здании на улице Станиславского, которая не зря теперь так именуется. Там когда-то фабрика купца Алексеева находилась, и при ней был театр для рабочих. А театральные люди знают, что купец Алексеев - это и есть Станиславский, основоположник МХТ, режиссер и реформатор. Впрочем, без помощи еще одного купца, Саввы Морозова, Художественный театр не выжил бы. И Женовач бы маялся еще сто лет по чужим площадкам, если б не счастливый случай в лице неведомого стране господина, повторившего подвиг Саввы Морозова. Называть свое имя наш меценат отказывается категорически, он просто так театр любит, бескорыстно.

Театр Женовача начинается не с вешалки - с улицы. Входишь во двор и ахаешь от изумления. Сдержанность и вкус какие-то старомхатовские, не современные. Афиши - сплошное загляденье, ручной выделки. Зал (мест на триста) изумительный, кресла удобные, отовсюду видно. В фойе книжный шкаф стоит с книгами, по которым спектакли тут поставлены, можно подойти, взять томик и почитать. В буфете - большой длинный стол, за которым народ сидит плечом к плечу, как родственники. Вазы с зелеными яблоками всюду стоят, бери сколько хочешь, грызи. Имя человека, придумавшего и создавшего это чудо из чудес, к счастью, известно - художник и сценограф Александр Боровский. Он еще и спектакли в этом театре оформляет, один за другим. "Битва жизни" - тоже его работа. Блестяще выполненная.

Может показаться, что очень уж все как-то благостно выходит, сплошной сахарный сироп разливается. Ну так это мы к Чарльзу Диккенсу приближаемся. Вот уж где сладость, сказка рождественская. Почитать попробуйте, надолго ли вас хватит? А Женовачу - в самый раз. И театру его такой текст очень подходит, он сам как из сказки вырос. В "Битве жизни" о двух сестрах рассказ. Обе они, как выясняется, любят одного молодого человека, и младшая, на которой он должен был жениться, перед самой свадьбой уезжает из дому, оставляя его сестре. Самопожертвованию и благородству юной Мэрьон Диккенс умиляется, считает подвигом, а кончается его рассказ торжеством всеобщего счастья, как и положено в рождественской сказке. Кто был на неверном пути, немедленно исправляется, доброта правит бал, а в битве жизни победила дружба. Словом, иронизировать можно сколько угодно. Как это сегодня поставить - вот вопрос.

Женовач думал-думал и придумал. Его артисты не играют, они вроде бы просто читают текст. В уютнейшее пространство с камином, креслами, старинными часами и свечками (отдельное спасибо художнику по свету Дамиру Исмагилову) входят молодые люди, друг другу кивают, яблоки грызут, садятся и начинают читать, шелестя страницами. Хихикают, переглядываются или, попросту говоря, отстраняются, играют с текстом. Победили текст не сразу - в первом акте раскачивались долго, но победили. И чрезмерно пафосные чувства постепенно стали зал захватывать, так прочувственно их до нас доносили. И чудный Сергей Качанов, и Мария Шашлова, ну и все остальные.

Кто-то скажет, что это литературный театр, не современный, не динамичный и не актуальный. В каком-то смысле все так и есть. У Женовача театр старомодный, и за актуальностью наперегонки бежать он отказывается. За ним пойдут не все, это точно. Пойдут те, кто все еще верит, что мир, несмотря на всю его глупость, "полон любящих сердец", те, кто ценит доброту и любит в хорошей компании читать вслух старые книги. Они-то знают, что в битве жизни победить можно только так, любящей семьей.

Газета , 26 мая 2008 года

Глеб Ситковский

Диетическая битва

Сергей Женовач поставил «Битву жизни» в Студии театрального искусства

Несколько лет побродяжничав по Москве, Студия театрального искусства Сергея Женовача получила наконец собственное здание театра. Причем помогло в этом не государство, а частный доброжелатель, пожелавший скрыть свое имя от общественности. В результате студия вселилась не в абы какое жилье, а в дом, напрямую связанный с именем Станиславского: здесь когда-то располагались золотоканительная фабрика и народный театр, принадлежавшие его просвещенной семье. Словом, все вышло, как в рождественской сказке, и не удивительно, что после этого Женовач открыл новый театр спектаклем по рождественской повести Диккенса «Битва жизни».

Согласитесь, что если уж вселяешься в дом Станиславского, то красиво для первого раза взять произведение, которым когда-то занимался один из основоположников Московского художественного театра (МХТ). Спектакль «Битва жизни» был в 1924 году поставлен не профессиональными актерами Художественного театра, а такими же молодыми студийцами, как питомцы Женовача. Чуть позже Станиславский доработал этот спектакль Третьей студии, ставший дебютом для актрисы Ангелины Степановой, и перенес его на сцену МХТ.

«Битва жизни», на первый взгляд, 100-процентно материал Женовача. Почти все спектакли режиссера так или иначе о том, что мир не без добрых людей, и уж в случае с Диккенсом это положение не требует доказательств - злыдни в рождественской повести вообще отсутствуют. Здесь все как один соревнуются друг с другом в благородстве и в искусстве братской и сестринской любви. Самоотверженная Мэрьон, заметив взаимную сердечную склонность своего жениха Элфреда и своей старшей сестры Грейс, покидает дом накануне свадьбы, не желая препятствовать счастью любимых ею людей. Ведь те, будучи людьми добрыми и богобоязненными, никогда не осмелились бы сказать о своей любви вслух, боясь сделать больно Мэрьон.

Скажете, такие люди бывают только в книжках? Судя по всему, студийцы Женовача в глубине души готовы согласиться с вами. Во всяком случае, они так и не решились расстаться со своими актерскими тетрадками и вжиться в те роли, что им поручены. Так и ходят весь спектакль, уткнувшись в бумажки и рассказывая нам о небывалых людях, какими бы они только мечтали стать. И все как один хрустят молодыми зелеными яблоками, которые едва ли сорваны с древа познания добра и зла: действие этого намеренно наивного и однообразного зрелища явно происходит еще до грехопадения. Это скучный и стерильный рай, где коротают время чтением Диккенса и умильным музицированием на кларнете, скрипке и гитаре.

Главная беда наихристианнейшего, но монотонного спектакля в том, что он слишком легко отвечает на вопрос, что же хотел сказать режиссер. Женовач как бы переправляет зрителей за ответом к служанке Клеменси из «Битвы жизни», которая за всю свою жизнь не прочла ни одной страницы из Диккенса, но зато чуть ли не каждый день читала собственный наперсток и терку для мускатного ореха. Вокруг наперстка шла нравоучительная надпись «Прощай обиды, не помни зла», а мускатная терка в свою очередь настаивала: "Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой".

Тем временем студийцы Сергея Женовача греются у английского камина, где потрескивают самые настоящие поленья (сценография Александра Боровского), и перемежают чтение Диккенса милыми смешками и добрыми улыбками, не балуя публику разнообразием актерских реакций. «В чем соль?» - временами хочется спросить их, борясь со сном. "Да ни в чем", - ответят со сцены. Женовач ставил намеренно диетическое зрелище, настаивая в этот раз исключительно на бессолевой пище. Все, что он предложил зрителям, - большое зеленое яблоко, богатое витамином C. Для нравственного здоровья такая диета, несомненно, полезна. А вот для искусства - не очень.

Известия , 26 мая 2008 года

Марина Давыдова

Просто Диккенс как "Просто Мария"

Сергей Женовач выпустил в "Студии театрального искусства" премьеру по повести Чарльза Диккенса "Битва жизни". Бездомная прежде "Студия", что обосновалась в помещении бывшей золотоканительной фабрики К. С. Станиславского. В своем доме, в соответствии с известной поговоркой, ей и стены помогают.

Строгими интерьерами счастливо обретенного здания "Студия" обязана архитектору и постоянному сценографу Женовача Александру Боровскому. Это он сотворил из заброшенной индустриальной зоны один из лучших театров Москвы. В нем нет привычной новорусской красивенькости, медленно, но верно превращающей нашу столицу в "Диснейленд им. Ю.М. Лужкова". Весь облик "Студии" дышит интеллигентностью и благородством. Сдержанная красота внутреннего убранства (Боровский примешал к современному дизайну "патину времени" в виде немолодых, но хорошо отреставрированных стульев, столов и шкафов) отзывается в оформлении нового спектакля. В кирпичную стену вмонтирован камин, в котором разведен настоящий огонь. Над камином - потемневшее от времени зеркало. У камина какие-то "аутентичные" предметы быта. Изящное сочетание старины и стильного новодела составляет не только основу дизайна "Студии", но и существо ее театрального стиля. В нем сдержанное благородство тоже чуть подернуто старомодностью. Взять хотя бы выбор автора.

Трудно найти произведения, столь вызывающе подходящие Сергею Женовачу, как произведения Чарльза Диккенса. Ведь что бы он ни ставил, он всегда придавал повествованию эдакую диккенсовскую святочность. И "Короля Лира" превратил в камерную историю семьи. И "Идиота" утеплил, удомашнил. И Гоголь, и Грибоедов, и Островский - всегда немного напоминали у него Диккенса. Он у нас продолжатель той ветви русского театра, которая, конечно же, идет от "Первой студии" МХТ, от Леопольда Сулержицкого с его нравственными исканиями, неотделимыми от исканий художественных. И Диккенс, с его высокохудожественным морализаторством, Женовачу как нельзя кстати.

Но если с Женовачем у Диккенса полное взаимопонимание, то с современной культурой в ее так сказать верховьях - полная порой нестыковка. То, что составляло некогда основу диккенсовской бешеной популярности - невероятные сюжетные повороты и совпадения, злодейские злодеи, сусальность в описании положительных героев, назидательность наконец, - прибрала сейчас к рукам массовая культура. Та самая, которой Женовач и его команда всячески бегут. А в верховьях культуры объявилось иное - надрыв, брутальность, склонность к имморализму, которых Женовач - вот ведь незадача - тоже бежит. Этот парадокс с особенной силой дал себя знать в нынешней премьере, ибо на сей раз Сергей Женовач поставил не просто за Диккенса. И даже не просто святочный рассказ Диккенса. Он выбрал самую что ни на есть странную его повесть, о которой Белинский некогда написал: "...из нее ты ясно увидишь всю ограниченность, все узколобие этого дубового англичанина, когда он является не талантом, а просто человеком".

Главная героиня "Битвы жизни" Мэрион Джелдлер разрывает свою помолвку с женихом, догадавшись, что в него давно уже влюблена ее старшая сестра. Она имитирует побег из дома с молодым повесой Майклом Уордном, а на самом деле скрывается долгих шесть лет у своей тетки, чтобы потом, когда все страсти в сердце будут побеждены, вернуться к домашнему очагу и созерцать семейную идиллию любимой сестры и любимого мужчины. Страдания последнего (потеря невесты - все ж таки не фунт изюма) праведная Мэрион и сам автор отчего-то не принимают в расчет.

Для того чтобы "на голубом глазу" сыграть этот сюжет, по сравнению с которым любая мыльная опера кажется суровой правдой жизни, надо совершенно выпасть из своего времени. Превратиться в театральный анахронизм. Но Женовач, хоть и сторонится новомодной театральной жизни, выпасть из времени все же не готов. Чувствуя нежизнеспособность этого текста в нынешнем культурном контексте, он превращает спектакль в сценическую читку. Здесь не только Сочинитель (Сергей Пирняк), но и сами персонажи не выпускают из рук ворох страниц. Они все время держат дистанцию между собой и персонажем, за которого читают. Иногда они перемежают почти бесстрастное чтение милыми капустными шутками. Отстраняющего приема хватает минут на пятнадцать. Потом он начинает пробуксовывать. И даже всегдашнее обаяние артистов не может спасти положение. Простодушные сюжетные ходы и простые моральные сентенции, на которых держится повесть, пристали сериалу "Просто Мария", а не современной сцене - вот неизбежный вывод, который делаешь, посмотрев спектакль. Впрочем, есть ведь и другой Диккенс, написавший "Пиквикский клуб", в котором кроме морализаторства и сусальности есть еще и ирония, и изумительный английский юмор. Женовачу и его команде нужен именно такой развеселый английский гений. Они ведь, по счастью, умеют не только ходить по сцене с указующим перстом, но еще и наслаждаться лицедейством.

Время новостей, 26 мая 2008 года

Алена Солнцева

Сказка для взрослых

Сергей Женовач поставил «Битву жизни»

«Битву жизни», одну из рождественских повестей Диккенса - по-моему, не самую удачную, ведь в ней нет ни традиционного диккенсовского юмора, ни увлекающих приключений, ни даже запоминающихся характеров, - на первый взгляд вообще непонятно зачем ставить. Правда, по этой повести был сделан один из самых ярких спектаклей Третьей, Вахтанговской, студии МХТ: в 1924 году его по предложению Немировича-Данченко перенесли на сцену Художественного театра, именно в нем заявило о себе второе поколение мхатовцев: Ангелина Степанова, Алексей Грибов, Михаил Яншин, Вера Марецкая, и десять лет «Битва» продержалась в репертуаре, неизменно пользуясь успехом у публики.

Оглядывался ли на эту предысторию Сергей Женовач, выбирая материал для нового спектакля, я не знаю, но в общий контекст она вполне вписывается - тем более что спектаклю предстояло стать первой премьерой на новой сцене, специально построенной для Студии театрального искусства.

Об этой сцене разговоры шли давно - говорили, что некий меценат, чье имя никогда не называется, строит для студии здание. На бывшей фабрике Алексеевых (настоящая фамилия Станиславского), что в Алексеевской слободе на Таганке, на улице, которая прежде носила название Малая Алексеевская, потом Малая Коммунистическая, а теперь называется улицей Станиславского. И вот в марте студия наконец начала играть в собственном помещении, а на первую премьеру приглашали как на новоселье. Счастливый Женовач показывал гостям здание: и белое фойе, и серое, и черный зрительный зал, и малый зал, и недоступный публике, но очень красивый кабинет, где стоят старинный письменный стол, диван, книжный шкаф, висят старые афиши и где Женовач чувствует себя по-настоящему дома.

Это обретение дома для студии после трехлетнего ожидания само по себе счастье. Но еще большее счастье заключается в том, что студийцы получили едва ли не самое красивое на свете театральное здание. Внешний вид придумал Александр Боровский, сегодня главный художник и этого молодого театра (вместе с МХТ и «Табакеркой»). Несмотря на то что старая Таганка, хотя и была районом нового перспективного купечества, модерном не богата, Боровский решил, что для бывшей собственности основателя Художественного театра этот стиль самый близкий. Поэтому краснокирпичное здание снаружи чуть ажурно - за счет оконных переплетов, а внутри дубовый пол, беленый кирпич и совсем немного аутентичной мебели эпохи модерн - из самых скромных образцов, где фактура дерева подчеркивается плавностью волны, изгибом орнамента. Всем можно любоваться по отдельности - дверными ручками, выключателями, да хоть проводкой, и все безукоризненно. И при этом удобно и публике, и артистам. Сделано с любовью, вкусом и заботой. А ведь есть еще внутренний двор с лакированным деревянным помостом, где среди молодых берез скоро будут стоять столики для чаепитий, а рядом откроется музей Станиславского, экспозицию которого сейчас разрабатывают англичане, и еще ресторан, и еще вишневый сад...

Как тут не поверить в счастливые рождественские сказки? Но не завидуйте - это заслуженная награда: тем, кто не только много и кропотливо работает, не только старается и не воздает злом за зло, но еще и неизменно верит в добро, в его необоримую силу, и в то, что в мире есть много любящих сердец. Вот им в какой-то момент и открывается выстроенный на сцене пряничный домик, в котором так хорошо и весело горит камин и где так дружелюбно и ярко блестят глаза и щеки и с таким хрустом надкусывают сочные яблоки... Надо только верить, искренне и простодушно, а ведь это далеко не у всех получается.

Так что загадка выбора повести «Битва жизни», где речь идет о том, что у человечества модно считать мир лукавым и не заслуживающим серьезного отношения фарсом, что историческая память хранит великие сражения, в которых воюющие заливают багровой кровью траву, воду и полевые цветы, но тем не менее в обыденной жизни разыгрываются свои невидимые глазу битвы, и победу в них одерживают жертвенность и любовь, и это не напрасные жертвы, потому что людские сердца отзывчивы, и неустанное следование добру вполне способно привести к общей гармонии, - в общем, выбор этот перестает казаться загадкой, а кажется естественным выражением собственного опыта режиссера.

Впрочем, не все так просто, и Женовач все-таки не сахар-медович. Взяв повесть и начав репетиции, режиссер быстро почувствовал, что впрямую эти реплики сегодня произносить нельзя, а история про то, как одна сестра взяла и пожертвовала своим счастьем ради счастья другой и не только не стала от этого несчастной, но почерпнула душевные силы для постоянного служения ближним, и от этого сама стала по-настоящему счастливой... - воля ваша, но тут кто угодно потупит глаза в замешательстве, хотя все, конечно, очень мило... Так что артисты СТИ столкнулись с тем, что играть это нельзя. Они и не стали. Говорили же критики, что Женовач не столько разыгрывает классические тексты, сколько неспешно их читает. Вот они и устроили чтение по ролям, как будто впервые сталкиваясь с содержанием: посмотрите, этот герой, оказывается, умер, да-да, увы. И актер, который читал роль этого персонажа, покидает сцену под сочувственные взгляды товарищей: ах ты незадача какая... Иногда риторика Диккенса кажется молодым актерам уж слишком витиеватой, и они слегка пожимают плечами, иногда увлекаются и почти становятся своими героями... Отбивая ритм дружным перелистыванием страниц, они движутся от сцены к сцене, а камин пылает, и на каминной полке горят свечи, и три музыканта играют старинные английские мелодии, и вот финал. Все собираются, как на старом семейном фото, все рядом, все вместе, это одна семья, соединенная общим для всех чувством. И все будет хорошо. Точнее, должно быть хорошо.

Конечно, в театре все не так справедливо, как хотелось бы. Роли неравноценны, и так уж вышло, что лучшая, самая вкусная, самая сочная роль досталась Марии Шашловой, исполнившей партию Клеменси, нелепой, преданной, доброй и бережливой служанки - она и у Диккенса самая запоминающаяся, и в спектакле затмевает главных действующих лиц: и нежную красавицу Мэрьон (студентка третьего курса Мария Курденевич), и уж совсем служебную Грейс (тоже студентка, Екатерина Половцева), которой почти не достается ударных сцен. Комедийные персонажи, как всегда, выходят на первый план и в мужских ролях, где явно лидируют мистер Сничи (Григорий Служитель), мистер Крегс (Сергей Аброскин) и Бенжамен Бриттен (Александр Обласов). Раз уж молодые актеры слегка стесняются сентиментальности, наивности и - будем честны - прямолинейности истории, то, понятно, ирония удается им лучше.

Но в этом спектакле актерские работы, очевидно, не главное, потому что все его участники в основном заняты тем, что создают и сберегают атмосферу дружелюбия и непринужденного добродушия, дух товарищества и даже семейственности, и это получается у них столь искренне, столь обаятельно, что легко побеждает современный привычный скептицизм.

И в итоге главное для Диккенса - а главное, в нем, конечно, это вовсе не умение создать смешных персонажей - остается прочитанным. И, как кажется, услышанным публикой, которая расходится с умягченным сердцем, просидев вечерок у камина в уютном доме, где радушные хозяева постарались сделать все для того, чтобы гостям было хорошо и приятно.

РГ , 27 мая 2008 года

Алена Карась

На улице Станиславского

Сыграли повесть Диккенса "Битва жизни"

Премьера рождественской повести Диккенса, которую молодые актеры "Студии театрального искусства" Сергея Женовача сыграли уже в своем собственном доме на улице Станиславского, стала идеальным коллективным оформлением всех тех усилий, что предпринимались на протяжении нескольких лет на дороге к театру.

Так случайно сходится пасьянс, задуманный кем-то много лет назад. Искусство, с которым здание бывшей золотоканительной фабрики купца Алексеева конца XIX века было превращено в новое художественное пространство, восхищает. Элегантный, аскетичный холл, кирпичные стены, выкрашенные в серый цвет, темное дерево перекладин и длинного буфетного стола, точно взятого из эпохи модерн, тяжелое литье ступеней и ручек - во всем функциональность и изысканная простота. Такой Москвы мы еще не знали - по-лондонски сдержанный аристократический стиль.

"Битва жизни" Диккенса - и об этом тоже стоит напомнить - игралась когда-то студийцами Третьей (Вахтанговской) студии МХТ, а в 1924 году была перенесена на сцену метрополии. Стоит напомнить и еще об одной рождественской повести Диккенса - "Сверчке на печи", самом умиротворяющем и примирительном спектакле Первой студии МХТ.

Художник Александр Боровский услышал все эти призывы и рифмы и превратил сцену и зал в единое архитектурное пространство. Серые кирпичные стены, чудный камин, двери, такие же, как и во всем театре. Актеры выходят с книжками, спотыкаясь, читают старомодные диккенсовские пассажи - так же, как их читали бы молодые зрители: удивляясь, равнодушно пробегая глазами, внезапно цепляясь за какое-то странное место, останавливаясь, увлекаясь, волнуясь и вдруг открывая для себя что-то важное.

Женовач невероятно точно попал не столько в Диккенса, сколько в атмосферу и смысл своего нового театрального дома. Возвращенный мир старой московской фабрики, овеянной легендой о ее великом владельце, уклад целого городского пласта, исчезнувшего из московского ландшафта и внезапно - чудесным образом - обретенного вновь, с огромным храмом на скрещенье дорог, с солидностью кирпичных кладок и стен, с кривизной улицы, бегущей вниз с холма. Эту невиданную, точно оттаявшую, Москву хочется осязать вновь и вновь. Так же, как вновь и вновь перечитывать Диккенса, ушедшего в глубинные воды нашего детства.

Потрескивает камин, горят свечи, стены внезапно раздвигаются, обнаруживая внезапную глубину пространства, игру теней. Актеры читают старую повесть о двух сестрах, одна из которых пожертвовала своим сердцем ради счастья сестры, а потом другая, ни разу не вздохнув, ответила ей тем же. О том, как их отец, после войны во всем разочарованный, сознающий тщету усилий, благодаря дочерям вновь открыл для себя ценность духовного подвига, жертвы, непрестанной битвы за свое сердце.

Та возвышенная, аристократическая простота, которая царит во всем пространстве, проникает в актерскую манеру, позволяя с легкостью проделывать невыразимо сложное. Актеры читают так, как это порой делается на первых читках - смиренно, просто, без выражения. Но сквозь их ненапряженную манеру прорастают не характеры, но виды человеческих свечений. Ведь каждый человек сияет по-разному. И актеры Женовача - от мягкого, неслышного, почти юродивого доктора Джедлера (Сергея Качанова) до еще более мягкого и совсем неслышного, а только светящегося улыбкой Крегса (Сергея Аброскина) - демонстрируют именно такую виртуозную технику: они не играют, но пропускают сквозь себя потоки света разной интенсивности и качества. Грейс (Екатерина Половцева), старшая дочь доктора, сияет тихо, сама не веря своему сиянию. Ее младшая сестрица Мэрьон (Мария Курденевич) сияет, как нежная и изысканная жемчужина, - от глаз до кончиков роскошных волос. Служанка Клеменси (Мария Шашлова) сияет соблазнительно и щедро, источая женский, плотский жар. Элфред Хитфилд (Максим Лютиков), обрученный с младшей, но женившийся на старшей, даже чуть подтаивает от теплого светящегося источника внутри него. Сергей Пирняк (Сочинитель) придает всему общему свечению ровную мягкость.

Рембрандт? Малые голландцы? Ван Дейк? Тихо звучат ричеркары или английские баллады (композитор Григорий Гоберник). Нежная и интенсивная светотень, придуманная Женовачом и Боровским, сливается со звуками и словами, даря ощущение поразительной художественной цельности. Вот уж - подлинное новоселье!

Ведомости , 27 мая 2008 года

Олег Зинцов

Покой и воля

На «Битве жизни» в Студии театрального искусства уютно - так и надо, когда обживаешься в новом доме

Место с историей: здесь была золотоканительная фабрика Алексеевых; в честь одного из них - самого знаменитого - улица, в советское время Малая Коммунистическая, теперь и называется - Станиславского. На улицу смотрит свежий кирпичный фасад «Фабрики Станиславского», а в Студию театрального искусства Сергея Женовача надо проходить мимо левого торца. Перед театром - просторный двор-колодец, которому кирпичные стены придают сходство с монастырским. Внутри тоже просторно и та же кирпичная кладка, так что театральное фойе хочется назвать, к примеру, трапезной - да вот, кстати, и длинный стол, за которым можно соборно поесть в антракте.

А вообще, приходите-ка сюда пораньше, хотя бы за полчаса до спектакля. Побродить меж антикварных буфетов, посидеть на массивных диванах с книжкой, которую можно взять тут же, из шкафа.

Горит камин, у камина - кресло (это мы уже поглядываем на сцену, оформленную главным художником студии Александром Боровским так же уютно, как и весь интерьер театра), в кресле приятно коротать вечера за чтением чего-нибудь душеполезного вроде рождественского рассказа Диккенса «Битва жизни» - истории одного семейства, в котором дочери были так благородны, что старшая скрывала влюбленность в жениха младшей, но младшая все поняла и убежала ради сестриного счастья из дома. А почтенный отец… А преданные слуги… В общем, так не бывает - и тем интересно режиссеру и педагогу Женовачу, который не в первый раз заводит со своими учениками речь о нравственных основах утопии и шаг за шагом строит эту утопию в своем театре.

Понятно, однако, что сказка Диккенса все-таки требует иронического отстранения, и потому актеры в костюмах, но со стопками листов читают роли, как на репетиции, иногда запинаясь или удивляясь вдруг, что персонаж-то умер, а значит, пора покинуть сцену; прием незатейливый, но использован очень уместно.

И хотя «Битва жизни» - далеко не такой принципиальный спектакль, как «Захудалый род», получивший в прошлом году три «Золотые маски», для знакомства с новым домом он в самый раз. Покойно горит камин, весело хрустят яблоки, ритмично шуршат листы с сентиментальной историей Диккенса, из боковой двери на сцену льется такой свет, какой представляешь, когда в начале рассказа говорят «давным-давно». Боюсь пересластить, поэтому пусть будет так: просто хорошо.

НГ , 2 июня 2008 года

Григорий Заславский

Старая, старая сказка

"Битва жизни" в Студии театрального искусства Сергея Женовача

Ровно год прошел с предыдущей премьеры Студии театрального искусства. Тогда в Центре им. Вс.Мейерхольда они сыграли «Игроков» Гоголя. Теперь, уже на своей домашней сцене на улице Станиславского, – спектакль по рождественской повести Чарльза Диккенса «Битва жизни». Год работы – по нынешним временам редкость, которую уже мало кто себе может позволить. Одно это вызывает уважение и желание к сделанному отнестись с особым вниманием.

Когда спектакль заканчивается, понимаешь, что тебя все-таки обманули, в хорошем, правда, смысле. Без малого три часа молодые студийцы Сергея Женовача делали вид, что читают текст с листа (хотя, конечно, видно, что текст давно выучен, от зубов отскакивает), относятся к проговариваемому чуть отстраненно, как бы не всерьез, а в итоге – заставили-таки публику сопереживать этим старомодным, почти что сказочным героям и переполняющим их чувствам. Хитро всё устроено: отстраненность в итоге не помешала воспринять этот текст всерьез.

Когда спектакль заканчивается, хочется прийти еще раз, чтобы поймать момент, когда ты попадаешься на этот крючок – полусерьеза, полуигры, недовоплощенности, разлета между ними, такими молодыми, с открытыми чистыми лицами, и такими от нас и от них далекими мистером и миссис Сничи, мистером и миссис Крегс, наконец, главными героинями – сестрами Мэрьон и Грейс, их велеречивым философом-отцом доктором Джедлером…

«Битва жизни» – из цикла рождественских повестей, имеет подзаголовок – «повесть о любви» и рассказывает про хороших людей. Все до единого здесь хороши, можно сказать – один лучше другого. Совсем не «Игроки» – у Гоголя плут на плуте плутом погоняет, а некоторые – плуты в квадрате. Как играть хороших людей? Очень трудно. А тут еще текст такой. К примеру, начало: «Давным-давно, все равно когда, в доблестной Англии, все равно где, разыгралась жестокая битва. Разыгралась она в долгий летний день, когда, волнуясь, зеленели немало полевых цветов, созданных Всемогущей Десницей, чтобы служить благоуханными кубками для росы, почувствовали в тот день, как их блестящие венчики до краев наполнились кровью и, увянув, поникли» (перевод М.Клягиной-Кондратьевой). Как это произнести? Просто, отвечает Женовач на этот вопрос, который, разумеется, стоял и перед ним.

Просто: один за другим выходят актеры на сцену, которая, как и декорации к этому спектаклю, построена главным художником Студии Александром Боровским… С тетрадками своих ролей в руках, кто-то тут же берет и надкусывает яблоко, занимают места. Резкая смена освещения и – всё меняется. И уже можно: «Давным-давно…», стараясь не отрываться от текста, который надо донести как можно точнее.

Забавно: можно вспомнить, что недавно Женовач выпускал в Малом театре Островского, «Правда хорошо, а счастье – лучше». Там тоже были яблоки, имели успех. Здесь яблоки другие, они – из английской сказки, где тоже имеется фруктовый сад. Другая история, со своими яблоками. Их тут тоже собирают и с удовольствием жуют.

Зачем эта битва? Зачем Диккенс рассказывает про нее в начале истории, никаким боком не имеющей касательства к войне, тем более – давней, далекой, забытой?

Вот уж вряд ли думал об этом Сергей Женовач, но эта давняя битва жизни, о которой вспоминают у Диккенса, в мае, когда вышла премьера, в июне напоминает о нашей, тоже давней войне, которая десятилетия была опорой, единственной прочной опорой, а сейчас – уходит, вместе с последними ветеранами. И где взять опору? В чем и в ком? Диккенс дает такие… сказочные немного рецепты – что, мол, в жизни всегда есть место подвигу. Сестра Мэрьон (Мария Курденевич) может открыть, что ее жених (Максим Лютиков) и ее старшая сестра (Екатерина Половцева) давно любят друг друга, но никогда не признаются ни себе, ни друг другу в этом. И она уходит с дороги, а потом, спустя шесть лет, возвращается. И тоже находит счастье…

В этом спектакле – немало загадок. В нем, например, почти нет никакого действия. В словах, в пересказе – куда больше, чем в поступках актеров, кажется даже, что свет меняется чаще, чем актеры переходят с места на место (художник по свету – Дамир Исмагилов). При этом, не расставаясь с тетрадками своих ролей, актеры поначалу не сильно скрывают некоторое недоумение, и до самого конца – сохраняют дистанцию. Самые взволнованные слова в некоторых случаях произносятся наиболее обособленно, не раскрашенно, время от времени актеры, будто бы увлекаясь, сближаются с текстом, но все-таки ни разу не переступают черту, за которой соединяются актер и герой.

Наконец понимаешь: тут иная форма увлекательности. Читая, с шумом, демонстративно переворачивая страницы, актеры как будто обволакивают, пеленают публику. Постепенно погружают в текст, как будто бы учат плавать (и – как у Ахмадулиной – тут следует рифма «плакать», ведь «Битва жизни» у Диккенса, а за ним и у Женовача, это – история воспитания чувств). И некоторое время спустя ты чувствуешь, что привык и, как рыба, без этого текста, как без воды, задыхаешься.

В «Битве жизни», кажется, у доктора Джедлера (в спектакле его замечательно играет Сергей Качанов, даже странно, что раньше никто не видел в нем такого идеального диккенсовского отца) имеется фраза: «Я думаю – и, надеюсь, вы согласитесь со мной, – что, если б никто не старался выставлять себя напоказ, мы и сами жили бы лучше, и общение с нами было бы несравненно приятнее для других». И вся история, рассказанная затем, – об умении жить не напоказ. В общем-то, выстроенная в перпендикуляр к нашему времени. И спектакль поставлен так, чтобы не выпячивать – ни какие-то мысли (специально!), ни даже актеров, которые в избранной такой манере, в растушевке такой, играют «не на продажу», не выставляя себя или даже своих героев напоказ.

Тут, к слову, проступает, прошу прощения, этическая сторона их театрального дела: когда они выходят на сцену и играют без грима, виднее, понятнее становятся лица. И кажется, что это лица – добрых, хороших людей, что они и в жизни – такие.

Впрочем, сюжет «Битвы жизни» и самого спектакля говорит и о том, что в жизни нет ничего основательного, постоянного, – на это прямо указывают стены, такие прочные, кирпичные, которые в какой-то момент – вдруг! – снимаются с места и отъезжают в темную глубь сцены. Одна, другая, потом и зеркало, прочно и нужно висевшее на центральной стене над камином. А потом – и стена, внизу которой стоит камин с потрескивающими в нем дровами… Дрова – по-прежнему горят, камин стоит, один-одинешенек, посреди уже пустого пространства… Ничего, на что можно было бы опереться без опаски. Зато… «Зато наш мир полон любящих сердец! – сказал доктор. – И это серьезный мир, несмотря на всю его глупость, в том числе и мою, а моей глупостью можно было бы наводнить весь земной шар. И всякий раз, как над этим миром восходит солнце, оно видит тысячи бескровных битв, которые искупают несчастье и зло, царящие на полях кровавых битв…» Эти слова доктор Сергей Качанов говорит, выйдя на авансцену и обращаясь прямиком в зал.

Когда-то давно, по поводу других спектаклей Сергея Женовача, в Театре на Малой Бронной, непохожих на всё другое, мне показалось, что нужно «выпустить» какое-то специальное определение. Я назвал это «новой серьезностью». И в общем он следует в этом направлении.

Культура , 29 мая 2008 года

Наталия Каминская

...Читки требует с актера

"Битва жизни". Студия театрального искусства

"Захудалый род" в постановке Сергея Женовача ознаменовал собой начало существования его выпускного курса в качестве самостоятельного театра. "Битва жизни", поставленная Женовачом, - первая премьера в собственном здании. Скитание по чужим площадкам закончилось. Таинственный покровитель, который в свое время подарил выпускникам РАТИ возможность остаться вместе и стать театром, нынче подарил и сам театр. В смысле - дом, да в одном из помещений бывших фабрик Алексеева (он же Станиславский), где изготовляли золотую канитель для всяких красот. Все это похоже на рождественскую историю, не хуже той, что написал Чарлз Диккенс и сыграли на новоселье артисты Студии театрального искусства. Мы входим в дом из красного кирпича, внутри сияют чистотой дощатые, покрытые лаком полы, уютно выглядывают из ниш старинные буфеты светлого дерева, а кирпич внутренних стен побелен или зачернен. Все стильно и аскетично, как в молодых театрах Европы (театр на фабрике, это модное веяние тоже, быть может, невольно, но учтено). В то же время - все по-русски, с морковным соком в театральном буфете, с яблоками на столах - бери и ешь, притом бесплатно. Новоселье Студия театрального искусства справила тихо, совсем без пиара, а уж пригласить общественность решила на премьеру, не на гулянку. Все, связанное с прагматическими шагами (строительство, финансирование, статус, документы, согласования, покупка оборудования и проч.), всю эту материю, которая в других очагах культуры обсуждается публично и со вкусом, здесь, у женовачей, замяли с истинно аристократической щепетильностью. Ну прямо как в хороших дворянских домах, где не принято было обсуждать с гостями всякие закладные и купчие, хотя у приказчика на столе и бумаги пачками лежали, и счеты не уставали щелкать. Нет, господа хорошие, смотрите-ка рождественскую сказку и грызите яблоки.

"Битва жизни" звучит, пожалуй, столь же программно для этого коллектива, как в свое время прозвучал "Захудалый род". Правда, не столь мощно. То ли из-за Диккенса, у которого в этой его вещице, не в пример Николаю Лескову, совсем нет масштабных размышлений об истории народа, менталитете, нравственных ценностях и проч. Есть одна только распрекрасность человеческих натур и вера в хороший конец. Выспреннее название "Битва жизни" имеет чуть иронический и откровенно дидактический оттенки. Речь, собственно, о том, что мирная жизнь - это тоже ежедневное сражение, притом за любовь, верность и надежду. Среди одиннадцати персонажей диккенсовой повести вы не найдете ни одного не просто плохого человека, а даже - так себе. Все тут одарены исключительными душевными свойствами, и интрига, в достаточной степени запутанная, служит лишь тому, чтобы открывать бездонные глубины людского совершенства. Вы, дескать, думали, что героиня поступила дурно. О, не спешите, не отдавайтесь малодушно во власть обывательской морали, и вы будете вознаграждены. Редкий, конечно, по нашим театральным временам нектар. И амброзия в придачу.

Помнится, одна из рецензий на "Захудалый род" называлась "Не стоит театр без праведника". Точное было название, потому что женовачи пришли в театральный мир не только с отчетливой, не каботинской, не легковесно развлекательной художественной позицией (уже одно то, что они вообще пришли с позицией, достойно внимания). Они своим лесковским спектаклем твердо и убежденно заявляли какие-то праведнические материи. И даже сама аскеза их сценического существования наводила на мысль, что здесь не столько играют, сколько уверенно проповедуют разумное, доброе и вечное. Большой талант Женовача-режиссера, несомненная одаренность его питомцев плюс их отменная выучка избавили тогда это проповедническое начало от нудной "правильности", от той "святости", что с искусством театра вообще несовместима. Ирония, легкое игровое дыхание - фирменные знаки режиссуры Женовача - воплотились и в "Захудалом роде", притом перешли по наследству к молодым, не нарастившим еще телесной толщины и зычного "актерского" голоса его воспитанникам. Все это вместе с серьезностью темы разговора работало на обезоруживающее обаяние нового театра.

Собственно, то же самое продолжается в "Битве жизни". То, да не совсем.

Тут артисты читают повесть по ролям, весь спектакль держа в руках экземпляры с текстом. Можно сказать, что они играют тех, кто взялся в наши дни читать по ролям рождественскую повесть Диккенса. Те, кого они играют, похоже, непрофессиональные актеры, потому что читают текст, спотыкаясь, без выраженных интонационных модуляций. Скорее, это похоже на читку на школьном уроке литературы. Мысль прозрачна и верна: невыносимо длинные, подробные тексты обстоятельного англичанина редкая птица нынче осилит до третьей страницы. А чувства-то какие, какие манеры их выражать - с ума сойдешь! Вот женовачи и мнутся, и посмеиваются, и отвлекаются на собственные взаимоотношения, и появляются невпопад или с опозданием. А затеют танцы, так вместо положенного контрданса, сперва потрясутся, как на домашней вечеринке, и только потом освоят положенный по сюжету рисунок. Впрочем, к середине второго акта они почти бросают эту манеру читать и начинают немного жить в предлагаемых обстоятельствах. Впрочем, и в самой "читке" есть моменты, на которые падает театральный акцент, и тогда монотонность повествования прерывается хоть какой-то эмоциональной вспышкой.

Что это, как не ирония в адрес взаимоотношений нашего современника с классической литературой? Не насмешливое извинение перед публикой за то, что предложили ей такие развесистые романтические периоды? Не легкая издевка над самими собой, артистами 2008 года, не умеющими играть лордов и эсквайеров, сэров и миссис. Все так, но тут-то и начинаются главные вопросы.

Для того чтобы долго, и ни разу не сфальшивив, играть неумелых чтецов по ролям, нужны немалое актерское мастерство и немалый талант. Так почему бы не рискнуть и не направить их на собственно игру, на превращение в чудных диккенсовских персонажей! Неужто просто игра так скомпрометировала себя в большинстве театров, что даже от самой попытки надо гордо отворачиваться? К примеру, у Марии Шашловой, примы "Захудалого рода", косноязычие чтицы получаются просто виртуозно. Впрочем, и у парочки адвокатов (Григорий Служитель и Сергей Аброскин)... Да, у всех без исключения это получается! Это я назвала Шашлову примой исключительно потому, что она играет в "Захудалом роде" главную роль. А вообще-то более антипремьерного театра, чем Студия театрального искусства, трудно сыскать. Тут так: или все - премьеры, или - да здравствует ансамбль, или - стройный хор солистов.

Да, читка местами прерывается, но все маленькие кульминации, театральные отбивки чтения сделаны столь акварельно и деликатно, что им не под силу преодолеть общей монотонности. Так бывает, когда слушаешь вкрадчивую речь очень интеллигентного человека - поначалу тебя пленяет отсутствие напора и грубого тона, но затем, увы, начинает клонить в сон.

А между тем все это могло бы превратиться в расчудесное театральное повествование. Ведь именно Диккенс славен не только многословием, но и убийственными живописными характеристиками своих персонажей. У него полным-полно не только румяных и бледных барышень или энергичных молодых людей, но и разного рода чудаков, как бы теперь сказали, фриков, нелепых, страшноватых созданий. Именно на контрасте невероятных фактур и нежного внутреннего содержания строятся у Диккенса многие интриги и тайны, из него вырастает особая человечность его сочинений. К примеру, та самая служанка Клеменси, которая досталась в спектакле Марии Шашловой, у автора - жутко нелепое, кособокое, нескоординированное создание. И тот факт, что в такой оболочке слуга Бритен разглядел недюжинные душевные качества и женился на этой Клеменси, и народили они детишек, говорит о возможности счастья гораздо больше, чем прекраснодушные дефиниции.

Но, в конечном счете, именно им, дефинициям, в спектакле и было отдано предпочтение. Они, получается, выше игры, как чеховский Петя Трофимов полагал, что он выше любви. Нас пригласили в старый английский дом, с дивным вкусом воссозданный художником Александром Боровским. Ведь что такое чисто английское уютное чтение в вечную непогоду? Это камин с горящими поленьями, глубокое кресло, лампа с абажуром, добротные деревянные часы, свечи в старых канделябрах, плед... Все это и было, и молодые ребята в тщательно продуманных мизансценах честно прочли нам историю о прекрасных свойствах человеческих сердец. Получилось изящно, но, несмотря на горящий камин, холодно и стерильно. Будто на полную катушку играть чудаков, мечтателей или притворных мизантропов нынче уже неприлично.

Новая газета, 2 июня 2008 года

Елена Дьякова

Теорема Диккенса

Труппа Сергея Женовача доказывала ее в новом доме

«Битва жизни» Диккенса - первая премьера труппы Сергея Женовача «в своих стенах». «Студия театрального искусства» живет теперь на Таганке. Старый корпус красного кирпича - та самая золотоканительная мануфактура, на доходы от которой внук фабриканта основал Художественный театр. Здание и названо «Фабрика Станиславского».

Европейский манер передавать старые фабричные корпуса галереям и театрам неожиданно соединился с духом «хорошего купеческого дома». Охра и багрянец стен отчищены, оттенены черными переплетами окон, блеском натертых полов, «модерном третьей гильдии» ухоженных диванчиков в фойе.

«Таганская Малая Голландия» Женовача взывает к бодрому, разумному, деятельному бытию, в котором чистота стекол и душ - долг человека. И зритель знает: эти стены - тоже «пролог у вешалки» к системе ценностей театра. А Диккенс здесь - чуть не программный автор.

Но «Битва жизни» - не лучший его текст. Как в Москве-2008 сказать со сцены: «Любовь сестринская очищает сердце и уподобляет ангелам возвышенную душу!»? Как передать сюжет: младшая сестра уступает жениха старшей - менее красивой, с детства отягощенной заботами о доме?

Как убедить нас в главном тезисе мистера Д.: ангелы часто носят клетчатые чепцы или сюртуки, скрипят конторским пером или звенят ключами от погреба? (Любая его книга - доказательство этой теоремы.)

Ну, нам ее доказывать трудно-с… Женовач выбрал довольно странный прием: Диккенса студийцы сыграли в поддавки со зрителем.

В руках у всех белые тетрадки ролей. Нарочито неживыми голосами молодые актеры читают неживые викторианские сантименты. Знак игры и иронии? Да. Но хорошая шутка не тянется полтора часа…

Да и Диккенс сглажен. Вот служанка Клеменси Ньюком в книге: фрик, нелепая кукла на пружинках, с карманами, полными папильоток, гвоздей и бараньих косточек. А при этом «ангел в чепце».

Такой микст и вправду трудно сыграть. Зато ежели удастся, победа над холодным и суетным сердцем публики окажется очень убедительной. (Ведь, подобно старому цинику-юристу в этой повести у Диккенса, мы «поддаемся убеждению». Хотим, чтоб нас убедили! Затем и к «женовачам» в театр идем.) Но в спектакле планка задачи снижена. Одаренной Марии Шашловой дозволено играть Ньюком барышней, приятной во всех отношениях. И важнейший для Диккенса персонаж расплывается в милоте.

…Второй акт сильнее первого. «Старый кирпич» фабрики Станиславского кое-где оказывается имитацией, частью декораций Александра Боровского. Горит огонь в камине - а стены викторианского дома «уехали» в кулисы. Актеры откладывают тетради и работают всерьез. К финалу они все же передают залу мессидж мистера Д.: «Люди и теперь, сами того не ведая, принимают у себя ангелов, как и в старину… Какой серьезной кажется жизнь, в которой каждый человек наделен крепко укоренившейся в нем любовью».

Обычно наш театр не ищет к этим истинам легких путей. Или не ищет их вовсе. Так что тут «женовачи» своеобразны до дерзости.

Действие повести Ч. Диккенса «Битва жизни» происходит в середине XVIII столетия в небольшом городке, расположенном недалеко от Лондона. В этом городке живет семья доктора Джедлера.

Инсценировка начинается днем рождения Мэри, младшей дочери доктора. В этот день уезжает на континент заканчивать свое образование воспитанник доктора Джедлера юный Альфред Гитфельд. Он любит Мэри, любим ею, и, когда вернется, они повенчаются. Но именно сегодня, в веселый день ее рождения и печальный день отъезда Альфреда за границу, Мэри окончательно убеждается в том, что ее старшая сестра Грэсс тоже любит ее жениха, но скрывает свои чувства, боясь помешать счастью своей младшей сестры. Однако Альфред Гитфельд догадывается о любви к нему Грэсс и во время торжественного прощального обеда произносит речь о величии скромных, незаметных подвигов, которые совершаются в великой «битве жизни» незаметными, рядовыми людьми, жертвующими часто личным счастьем ради счастья любимого ими близкого им человека. На Мэри эта речь производит большое впечатление, и она задумывается о том, имеет ли она право принять жертву Грэсс, достаточно ли глубоко и серьезно любит она Альфреда, чтобы принять такую жертву от своей сестры.

Проходит несколько лет. У Мэри появился новый поклонник, некий Мейкль Уорден - беспутный джентльмен, прожигатель жизни. Месяца два тому назад лошадь выбросила его из седла у самой ограды докторского сада и его перенесли со сломанной ногой в дом доктора Джедлера. Последний оставил его у себя на все время лечения, и вот этот мот и кутила влюбился в Мэри. Он уверен, что девушка отвечает ему взаимностью, и собирается ее похитить, так как не надеется на согласие отца Мэри.

Первая картина второго действия происходит в конторе местных нотариусов - мистера Снитчея и мистера Крэгса. Они являются одновременно поверенными доктора Джедлера и Мейкля Уордена. Рассказав им о своем намерении жениться на Мэри, Уорден интересуется, какой доход он может получить от своего имущества, находящегося в распоряжении конторы «Снитчей и К°». Адвокаты сообщают ему, что он полностью разорен, что они ему рекомендуют уехать из Англии от кредиторов и не думать о женитьбе на Мэри. Они убеждены, что она любит Альфреда Гитфельда (кстати, они являются и его поверенными) и никогда не покинет тайно дом отца.

Во второй картине этого же акта доктор Джедлер, его две дочери и верные слуги этого дома - Клеменси и Бритн - коротают время у традиционного камина в гостиной. Мэри читает всем вслух старинную балла-

ду о некоей Дженни, принужденной покинуть родной кров из любви к недостойному человеку. Волнение и слезы мешают ей закончить чтение баллады, а тут еще приходит письмо с известием о том, что через месяц, как раз к рождеству, возвращается, закончив свое образование, Альфред. Мэри видит, какую радость доставляет Грэсс известие о возвращении Альфреда, и она в смятении уходит к себе в комнату. Вскоре расходятся по своим комнатам и Грэсс и доктор. Оставшиеся у камина слуги продолжают беседу. Клеменси мечтает о замужестве, но флегматичный Бритн уверяет, что у ней нет «ни одного шанса на это». Шорох в саду прерывает их разговор. Бритн идет посмотреть, что происходит. Во время его отсутствия в комнате появляется Мэри и требует, чтобы Клеменси сопровождала ее на ночное свидание в саду. «К кому вы идете?» - спрашивает ее верная служанка. Вместо ответа в дверях, ведущих в сад, появляется мрачная фигура Мейкля Уордена.


Проходит еще месяц. Доктор Джедлер, чтобы отпраздновать возвращение Альфреда, созвал гостей на вечеринку. В этот же вечер, по соглашению с адвокатами, Мейкль Уорден должен был покинуть на шесть лет Англию. За это они обещали взять под свою опеку его имение и выплачивать ему ежегодно шестьсот фунтов стерлингов.

В этот вечер Мэри решает бежать из дому. И когда наконец долгожданный гость, счастливый своим возвращением в родной ему дом, Альфред Гитфельд появляется на пороге, его встречают растерянно гости, а Грэсс падает без чувств ему на руки.

«Что случилось? - обращается ко всем молодой доктор Гитфельд. - Мэри умерла?».

«Она бежала!» - отвечает ему один из адвокатов.

«Она бежала из-под родного крова», - подтверждает печальную весть отец, протягивая Альфреду письмо Мэри, которое несколько минут назад ему передала Клеменси.

«Мир постарел еще на шесть лет», - пишет в своей повести Ч. Диккенс. Первая картина четвертого акта - в гостинице «Терка» у въезда в городок. Гостиницу эту содержат Бритн и Клеменси, поженившиеся после того как они покинули дом доктора. Из их разговора мы узнаем, что доктор вначале очень тяжело переживал уход Мэри. Но потом оправился и даже повеселел. Это случилось вскоре после того, как Грэсс вышла замуж за Альфреда. Их разговор привлекает внимание мрачного незнакомца, зашедшего выпить кружку пива в таверну. «А про младшую дочь ничего не слышно с тех пор?» - задает он внезапно вопрос Клеменси. И та узнает его по голосу. Это Мейкль Уорден.

«Что с ней? Где она? Знаете ли вы про нее что-нибудь? Где она, сэр? Почему она не с вами?» - спрашивает его, отчаянно волнуясь, Клеменси. Молча, ничего не отвечая, отворачивается от нее Уорден.

«Умерла!» - вскрикивает верная служанка. Входит мистер Снитчей. Печальна их встреча с Мейклем Уорденом. Да, многих не стало за эти шесть лет. Умер и компаньон мистера Снитчея, мистер Крэгс, и многие другие в этом городке.

«И все-таки не следует отчаиваться, - утешает Клеменси мистер Снитчей, - надо всегда подождать до следующего дня. Подождите и вы до завтра, миссис Клеменси».

Наступает и это «завтра». Тот же сад доктора Джедлера, в котором происходило действие первого акта. Грэсс и Альфред вспоминают письма, которые им писала время от времени Мэри. Особенно последнее, в котором она намекала, что скоро все объяснится. И вот мы видим Мэри, которую ведет под руку отец. Она протягивает к сестре руки, и мы узнаем из слов Мэри, что она шесть лет назад любила Альфреда, но поняла, что Грэсс любит его больше, и тогда она якобы бежала с Мейклем Уорденом

из родного дома. На самом же деле, она все эти шесть лет провела у своей тетки, сестры доктора Джедлера. Отцу она написала обо всем этом, как только узнала, что Грэсс и Альфред поженились. Если бы она шесть лет назад не сделала вид, что изменила своему чувству к Альфреду, она уверена, что ни он, ни Грэсс не приняли бы ее жертвы.

Приходит Мейкль Уорден. Все эти годы он думал о самоотверженном поступке Мэри, совершенно изменил свой образ жизни и пришел еще раз поблагодарить ее и доктора за все, что они сделали для него. Приходит и Клеменси, видит живую Мэри и убеждается в истине слов мистера Снитчея, что никогда не надо терять веры в «завтра».