Я заговорил о графе Парижском и спросил, не друг ли он Свана, - я боялся, что разговор примет иное направление.

Совершенно верно, они друзья, - ответил маркиз де Норпуа, повернувшись ко мне и задерживая на моей скромной особе голубой взгляд, где, как в своей родной стихии, зыбились его огромная трудоспособность и его приспособляемость. - Ах да, - продолжал он, снова обращаясь к моему отцу, - надеюсь, это не будет с моей стороны проявлением неуважения к принцу (правда, лично мы с ним никак не связаны, - в моем, хотя и неофициальном, положении заводить с ним личные отношения мне было бы неудобно), если я сообщу вам один довольно любопытный случай: года четыре тому назад, самое позднее, в одной из стран Центральной Европы, на захолустной станции произошла неожиданная встреча принца с госпожой Сван. Разумеется, никто из приближенных его высочества не отважился спросить - понравилась ли она ему. Это было бы бестактно. Но когда в разговоре случайно упоминалось ее имя, то, по некоторым, если хотите, неуловимым и тем не менее верным признакам, его собеседники догадывались, что принцу хотелось бы, чтобы они подумали, что она произвела на него скорее благоприятное впечатление.

А нельзя ли представить ее графу Парижскому? - спросил мой отец.

Право, не знаю! За принцев никогда нельзя ручаться, - ответил маркиз де Норпуа. - Бывает и так, что самые из них кичливые, те, что особенно любят почести, в то же время, когда они находят нужным вознаградить чью-либо верность, меньше всего считаются с общественным мнением, даже если оно вполне справедливо. Так вот, не подлежит сомнению, что граф Парижский очень высоко ценит преданность Свана, а помимо всего прочего, Сван - умнейший малый.

Какое же впечатление сложилось у вас, господин посол? - отчасти из вежливости, отчасти из любопытства спросила моя мать.

Обычная сдержанность маркиза де Норпуа уступила место решительности знатока.

Прекрасное! - ответил он.

Маркиз де Норпуа знал, что если человек игривым тоном заявляет о том, что он очарован женщиной, то это считается признаком в высшей степени остроумного собеседника, а потому он закатился смешком, от которого голубые глаза старого дипломата увлажнились, а испещренные красными жилками крылья его носа дрожали.

Она просто обворожительна!

А у них не ужинал писатель Бергот? - чтобы продолжить разговор о Сване, робко спросил я.

Да, Бергот там был, - ответил маркиз де Норпуа, учтиво склонив голову в мою сторону: он как бы давал этим понять, что желает до конца быть любезным по отношению к моему отцу, которого он глубоко уважает, и потому снисходит даже к вопросам его сына, хотя этот мальчуган еще по возрасту не может рассчитывать на необыкновенную обходительность со стороны людей в возрасте маркиза. - А вы разве с ним знакомы? - спросил он, обратив на меня ясный взгляд, проницательность которого восхищала Бисмарка.

Мой сын с ним не знаком, но он им очень увлекается, - сказала моя мать.

А знаете, - снова заговорил маркиз де Норпуа, и под влиянием его слов мною овладели более сильные сомнения в моем умственном развитии, нежели те, что одолевали меня обыкновенно, - овладели, как только я убедился, что то, что я возвел на недосягаемую для меня высоту, то, что мне казалось выше всего на свете, для него стоит на самой низкой ступени, - я этого увлечения не разделяю. Бергот, по-моему, флейтист; впрочем, надо отдать ему справедливость, играет он приятно, хотя слишком манерно, жеманно. Вот и все его достоинства, а это не так уж много. Его творчество не мускулисто, в его произведениях нет, если можно так выразиться, костяка. В них нет, - или почти нет, - действия, а главное, совсем нет размаха. Фундамент его книг непрочен, - вернее, они лишены фундамента. Согласитесь, что в наше время, когда жизнь с каждым днем становится все сложнее и у нас почти не остается времени для чтения, когда карта Европы подверглась решительной перекройке и не сегодня-завтра, быть может, подвергнется перекройке еще более значительной, когда всюду возникает столько новых, чреватых грозными событиями проблем, мы имеем право требовать от писателя чего-то большего, чем остроумие, которое заставляет нас забывать в велеречивых и бесполезных спорах по поводу чисто формальных достоинств о том, что с минуты на минуту нас могут захлестнуть две волны варварства - извне и изнутри. Я сознаю, что изрыгаю хулу на священную школу, которую эти господа именуют Искусством для Искусства, но в наши дни есть задачи поважнее, чем музыкальный принцип расположения слов. Я не спорю: в слоге Бергота есть что-то пленительное, но в общем все это очень вычурно, очень мелко и очень вяло. Теперь, когда я узнал, что вы явно переоцениваете Бергота, мне стали понятнее те несколько строк, которые вы мне только что показали и которых я предпочел бы не касаться, тем более что вы сами так прямо и сказали, что это детская мазня. (Я и правда так выразился, но мнение у меня было совсем другое.) Бог грехам терпит, в особенности - грехам молодости. Да и не у вас одного они на совести, - многие в ваши годы мнили себя поэтами. Но в том, что вы мне показали, видно дурное влияние Бергота. Вряд ли вас удивит, если я скажу, что там нет ни одного из достоинств Бергота: книги Бергота - это настоящие произведения искусства, впрочем, крайне поверхностного, он - мастер стиля, о котором вы в ваши годы не можете иметь хотя бы смутное понятие. А вот тем же недостатком, что и он, вы грешите: вы, как и Бергот, заботитесь прежде всего не о смысле, а о том, чтобы подобрать звучные слова, - содержание у вас на втором плане. Это все равно что ставить плуг перед волами. Даже у Бергота словесные побрякушки, ухищрения, напускание тумана, - все это, по-моему, ни к чему. Автор устроил приятный для глаз фейерверк, и все кричат, что это шедевр. Шедевры не так часто встречаются! В активе у Бергота, в его, если можно так выразиться, багаже нет ни одного романа, отмеченного печатью истинного вдохновения, ни одной книги, которую хотелось бы поставить в заветный уголок своей библиотеки. Я не могу припомнить ни одной. Другое дело, что его творчество неизмеримо выше самого автора. Вот уж кто доказывает правоту одного умного человека, утверждавшего, что писатели не познаются по их книгам. Немыслимо представить себе человека, который до такой степени был бы не похож на свои произведения, более чванливого, более надутого, хуже воспитанного, чем Бергот. С одними он вульгарен, с другими говорит - точно книгу читает вслух, но только не свою, а очень скучную, чего, во всяком случае, про его книги не скажешь, - вот что такое Бергот. В голове у этого человека путаница, сумбур; таких, как он, наши предки называли краснобаями; его суждения производят на вас еще менее приятное впечатление от того, как он их высказывает. Не помню кто: то ли Ломени, то ли Сент-Бев отмечает, что и у Виньи была та же отталкивающая черта. Но Бергот не написал ни «Сен-Марса», ни «Красной печати», а там есть просто хрестоматийные страницы.

Моя мать, когда зашла речь о том, чтобы в первый раз пригласить на обед де Норпуа, выразила сожаление, что профессор Котар уехал и что она перестала бывать у Свана, а между тем оба они представляют несомненный интерес для бывшего посла, но мой отец возразил, что такой знатный гость, такой блестящий ученый, как Котар, был бы кстати на любом обеде, а вот Сван с его хвастовством, с его манерой кричать на всех перекрестках о своих даже и неважных знакомствах, – самый обыкновенный похвальбишка, которого маркиз де Норпуа, воспользовавшись своим любимым выражением, непременно назвал бы «вонючкой». Некоторые, вероятно, помнят вполне заурядного Котара и Свана, у которого в области светских отношений скромность и сдержанность были возведены в высшую степень деликатности, а потому замечание моего отца требует хотя бы краткого пояснения. Дело в том, что к «сыну Свана», к Свану – члену Джокей-клоба, к бывшему другу моих родителей, прибавился новый Сван (и, по-видимому, то была не последняя его разновидность): Сван – муж Одетты. Приноровив к невысоким духовным запросам этой женщины свойственный ему инстинкт, желания, предприимчивость, он ради того, чтобы опуститься до уровня своей спутницы жизни, умудрился создать себе положение гораздо хуже прежнего. Вот почему он казался другим человеком. Так как он (продолжая бывать один у своих друзей, которым он не желал навязывать Одетту, раз они сами не настаивали на знакомстве с ней) повел совместно с женой иную жизнь и окружил себя новыми людьми, то вполне естественно, что, оценивая разряд, к какому принадлежали эти люди, и, следовательно, взвешивая, насколько встречи с ними льстят его самолюбию, он избрал мерилом не самых ярких представителей того общества, в котором он вращался до женитьбы, а давних знакомых Одетты. И тем не менее, когда становилось известно, что он собирается завязать отношения с невысокого полета чиновниками и с продажными женщинами – украшением министерских балов, то все удивлялись, как это Сван, который прежде, да, впрочем, и теперь, так мило умалчивал, что он получил приглашение в Твикенгем или в Бэкингем Пэлес, всюду раззванивает о том, что жена какого-нибудь помощника начальника отделения отдала визит г-же Сван. Могут возразить, что простота элегантного Свана была лишь утонченной стороной его тщеславия и что на примере бывшего друга моих родителей, как и на примере некоторых других евреев, можно наблюдать последовательность этапов, через которые проходили его соплеменники: от наивнейшего снобизма и грубейшего хамства до изысканнейшей любезности. Однако основная причина заключалась не в этом, а в черте общечеловеческой: наши достоинства не представляют собой чего-то свободного, подвижного, чем мы вольны распоряжаться по своему благоусмотрению; в конце концов они так тесно сплетаются с действиями, которые нас вынуждают обнаруживать их, что если перед нами возникает необходимость в иного рода деятельности, то она застает нас врасплох, и нам даже не приходит в голову, что она обладает способностью пробудить в нас эти самые достоинства. Сван, заискивавший перед новыми знакомыми и гордившийся ими, был похож на отличающегося скромностью и душевным благородством большого художника, к концу жизни вдруг начинающего увлекаться кулинарией или садоводством и простодушно радующегося похвалам, расточаемым его кушаньям или клумбам, которые он не позволяет критиковать, тогда как критика его картин не вызывает в нем раздражения; а быть может, на того, кто способен подарить свою картину, но кого сердит проигрыш двухсот сантимов в домино.

Что касается профессора Котара, то он будет часто появляться значительно позднее у «покровительницы» в замке Распельер. Пока достаточно заметить следующее: перемена, происшедшая со Сваном, еще могла вызывать удивление, так как совершилась она, когда я, ничего не подозревая, встречался с отцом Жильберты на Елисейских Полях, где он к тому же не разговаривал со мной и не имел случая похвастаться своими связями в политических кругах. (Впрочем, если бы он и похвастался, то я вряд ли сразу разглядел бы в нем честолюбца, – издавна сложившееся представление о человеке закрывает нам глаза и затыкает уши; моя мать три года не замечала, что ее племянница красит губы, как будто краска вся целиком растворялась в какой-нибудь жидкости, – не замечала, пока излишек краски, а быть может, какая-нибудь другая причина не вызвала явления, именуемого перенасыщением; вся не замечавшаяся до того времени краска кристаллизовалась, и моя мать, потрясенная этим внезапным цветовым разгулом, сказала, как сказали бы в Комбре, что это позор, и почти порвала с племянницей.) Другое дело – Котар: то время, когда он присутствовал при первых появлениях Свана у Вердюренов, было уже довольно далеким временем, а ведь и почести и звания приходят с годами; притом можно быть неучем, придумывать глупые каламбуры и обладать особым даром, который никакое общее образование не заменит, как, например, талант выдающегося стратега или выдающегося клинициста. В самом деле, товарищи смотрели на Котара не только как на необразованного практика, в конце концов ставшего европейской знаменитостью. Самые умные из молодых врачей уверяли, – по крайней мере, в течение нескольких лет, так как всякая мода меняется: ведь она же и вырастает из потребности в перемене, – что если они когда-нибудь захворают, то не доверят свою драгоценную жизнь никому, кроме Котара. Общаться же они, разумеется, предпочитали с более образованными, более художественно восприимчивыми из своих наставников, с которыми можно было поговорить о Ницше, о Вагнере. Когда у г-жи Котар устраивались музыкальные вечера, на которые она в надежде, что ее муж станет деканом факультета, звала его коллег и учеников, он, вместо того чтобы слушать музыку, играл в соседней комнате в карты. Зато он славился находчивостью, проницательностью, точностью диагнозов. Заметим еще относительно поведения профессора Котара с такими людьми, как мой отец, что сущность, которую мы выказываем на склоне лет, хотя и часто, но не всегда выражает изначальную нашу сущность, раскрывшуюся или заглохшую, развернувшуюся или ужавшуюся; эта вторая натура представляет собой иногда нечто прямо противоположное первой, попросту говоря, представляет собой платье, вывернутое наизнанку. В молодости Котар везде, кроме обожавших его Вердюренов, своим растерянным видом, своей робостью, своей чрезмерной любезностью подавал повод для бесчисленных острот. Какой добрый друг посоветовал ему разыгрывать неприступность? Важность занимаемого положения помогла ему принять такой вид. Везде, за исключением Вердюренов, где он инстинктивно становился самим собой, он был холоден, рад был помолчать, проявлял решительность, когда нужно было говорить, не упускал случая сказать что-нибудь неприятное. Ему предоставлялась возможность испробовать новую манеру держать себя с пациентами, которые видели его впервые, у которых не было материала для сравнения и которые были бы очень удивлены, если б им сказали, что от природы профессор Котар совсем не груб. Больше всего он заботился о том, чтобы казаться бесстрастным, и даже на службе, когда над его очередным каламбуром покатывались все, от заведующего клиникой до новичка-практиканта, ни один мускул ни разу не дрогнул на его лице, которое, кстати сказать, изменилось до неузнаваемости после того, как он сбрил бороду и усы.

В заключение поясним, кто такой маркиз де Норпуа. Он был нашим полномочным представителем до войны и послом в эпоху «16 мая», и, несмотря на это, к вящему удивлению многих, ему потом не раз поручалось представлять Францию в миссиях чрезвычайной важности, – даже в качестве контролера по уплате долгов в Египте, где он благодаря своим большим финансовым способностям оказал важные услуги, – поручалось радикальными правительствами, на службу к которым не пошел бы простой реакционно настроенный буржуа и у которых маркиз из-за своего прошлого, из-за своих связей, из-за своих взглядов, казалось бы, должен был быть на подозрении. Но, видимо, передовые министры отдавали себе отчет, что подобный выбор свидетельствует о том, на какую широту способны они, когда речь идет о насущных интересах Франции; они показывали этим, что они незаурядные политические деятели, – даже такая газета, как «Деба», удостаивала их звания государственных умов, – и, ко всему прочему, извлекали выгоду из аристократической фамилии маркиза, а также из интереса, какой вызывает, подобно непредвиденной развязке, неожиданное назначение. И еще они знали, что, выдвинув маркиза де Норпуа, они могут пользоваться этими преимуществами, будучи уверены в его политической лояльности, за каковую ручалось – а вовсе не настораживало – его происхождение. И тут правительство Французской республики не ошибалось. Прежде всего потому, что иные аристократы, с детства воспитанные на уважении к своей фамилии как к некоему духовному преимуществу, которое никто не властен у них отнять (и ценность которого достаточно хорошо известна не только их ровням, но и лицам еще более высокого происхождения), понимали, что они вольны не тратить усилий, какие без ощутимых результатов прилагают многие буржуа, произнося благонамеренные речи и знаясь с благомыслящими людьми. В то же время, стремясь возвыситься в глазах принцев и герцогов, стоявших непосредственно над ними, эти аристократы отдавали себе отчет, что могут достичь цели, прибавив к своей фамилии то, чего прежде она в себе не заключала и что поднимет их над теми, кто до сих пор был им равен: влияние в политических кругах, известность в литературе или художественном мире, крупное состояние. И, воздерживаясь от заигрывания с дворянчиком, который им не пригодится и вокруг которого увивается буржуазия, воздерживаясь от бесполезной с ним дружбы, потому что ни один из принцев их за это не поблагодарит, они дорожили хорошими отношениями с политическими деятелями, даже с франкмасонами, так как благодаря политическим деятелям перед ними могут открыться двери посольств, так как политические деятели могут поддержать их на выборах, хорошими отношениями с художниками и учеными, ибо эти могут помочь «пролезть» в ту область, где они задают тон, наконец, со всеми, кто имеет возможность пожаловать новый знак отличия или женить на богатой.

Первый семейный обед с маркизом де Норпуа надолго запомнился Марселю. Именно этот богатый аристократ уговорил родителей отпустить мальчика в театр. Маркиз одобрил намерение Марселя посвятить себя литературе, но раскритиковал его первые наброски, Бергота же обозвал «флейтистом» за чрезмерное увлечение красотами стиля. Посещение театра обернулось огромным разочарованием. Марселю показалось, что великая Берма ничего не добавила к совершенству «Федры» - лишь позднее он сумел оценить благородную сдержанность её игры.

Доктор Котар был вхож к Сванам - он и познакомил с ними своего юного пациента. Из едких высказываний маркиза де Норпуа Марселю стадо ясно, что нынешний Сван разительно отличается от прежнего, который деликатно умалчивал о своих великосветских связях, не желая ставить в неловкое положение соседей-буржуа. Теперь Сван превратился в «мужа Одетты» и хвастал на всех перекрёстках успехами жены. Видимо, он предпринял ещё одну попытку завоевать аристократическое Сен-Жерменское предместье ради Одетты, некогда исключённой из приличного общества. Но самой заветной мечтой Свана было ввести жену и дочь в салон герцогини Германтской.

У Сванов Марсель наконец увидел Бергота. Великий старец его детских грёз явился в образе приземистого человека с ракообразным носом. Марсель был так потрясён, что едва не разлюбил книги Бергота - они упали в его глазах вместе с ценностью Прекрасного и ценностью жизни. Только со временем Марсель понял, как трудно распознать гениальность (или даже просто одарённость) и какую громадную роль играет здесь общественное мнение: так, родители Марселя сначала не прислушивались к советам доктора Котара, впервые заподозрившего у мальчика астму, но затем убедились, что этот пошлый и глупый человек - великий клиницист. Когда Бергот воздал хвалу способностям Марселя, мать с отцом тут же прониклись уважением к проницательности старого писателя, хотя прежде отдавали безусловное предпочтение суждениям маркиза де Норпуа,

Любовь к Жильберте принесла Марселю сплошные страдания. В какой-то момент девочка стала явно тяготиться его обществом, и он предпринял обходной маневр с целью вновь пробудить интерес к себе - стал заходить к Сванам лишь в те часы, когда её не было дома. Одетта играла ему сонату Вентейля, и в этой божественной музыке он угадывал тайну любви - непостижимого и безответного чувства. Не выдержав, Марсель решил ещё раз увидеться с Жильбертой, но та появилась в сопровождении «молодого человека» - много позднее выяснилось, что это была девушка, Истерзанный ревностью Марсель сумел убедить себя, что разлюбил Жильберту. Сам он уже приобрёл опыт общения с женщинами благодаря Блоку, который отвёл его в «весёлый дом». Одна из проституток отличалась ярко выраженной еврейской внешностью: хозяйка сразу же окрестила её Рахилью, а Марсель дал ей прозвище «Рахиль, ты мне дана» - за удивительную даже для борделя сговорчивость.

Два года спустя Марсель приехал с бабушкой в Бальбек. К Жильберте он был уже совершенно равнодушен и чувствовал себя так, словно излечился от тяжёлой болезни. В церкви не оказалось ничего «персидского», и он пережил крушение ещё одной иллюзии. Зато в Гранд-отеле его ожидало множество сюрпризов. Нормандское побережье было излюбленным местом отдыха для аристократов: бабушка встретила здесь маркизу де Вильпаризи и после долгих колебаний представила ей своего внука. Таким образом. Марсель был допущен в «высшие сферы» и вскоре познакомился с внучатым племянником маркизы - Робером де Сен-Лу. Юный и красивый офицер сначала неприятно поразил Марселя своей надменностью. Затем выяснилось, что у него нежная и доверчивая душа - Марсель в очередной раз убедился, каким обманчивым бывает первое впечатление. Молодые люди поклялись друг другу в вечной дружбе. Больше всего Робер ценил радости интеллектуального общения: в нем не было ни капли снобизма, хотя он принадлежал к роду Германтов. Его несказанно мучила разлука с любовницей. Он тратил все деньги на свою парижскую актрису, а она велела ему на время уехать - настолько он её раздражал. Между тем Робер пользовался большим успехом у женщин: правда, сам он говорил, что в этом отношении ему далеко до дяди - барона Паламеда де Шарлю, встреча с которым Марселю ещё предстояла. Сначала юноша принял барона за вора или за сумасшедшего, ибо тот смотрел на него очень странным, пронизывающим и одновременно ускользающим взглядом. Де Шарлю проявил большой интерес к Марселю и удостоил вниманием даже бабушку, которая была озабочена лишь одним - слабым здоровьем и болезненностью своего внука.

Никогда ещё Марсель не чувствовал к бабушке такой нежности. Лишь однажды она разочаровала его: Сен-Лу предложил сфотографироваться на память, и Марсель с раздражением отметил тщеславное желание старухи выглядеть получше. Много лет спустя он поймёт, что бабушка уже предчувствовала свою кончину. Человеку не дано познать даже самых близких людей.

На пляже Марсель увидел компанию ослепительно юных девушек, похожих на стайку весёлых чаек. Одна из них с разбегу перепрыгнула через испуганного старика банкира. Сначала Марсель почти не различал их: все они казались ему красивыми, смелыми, жестокими. Полнощёкая девушка в велосипедной шапочке, надвинутой на брови, вдруг искоса взглянула на него - неужели она как-то выделила его из безбрежной вселенной? Он стал гадать, чем они занимаются. Судя по их поведению, это были испорченные девушки, что внушало надежду на близость - надо было только решить, какую из них выбрать. В Гранд-отеле Марсель услышал поразившее его имя - Альбертина Симоне. Так звали одну из школьных приятельниц Жильберты Сван.

Сен-Лу и Марсель часто бывали в модном ресторане в Ривбеле. Однажды они увидели в зале художника Эльстира, о котором что-то рассказывал Сван. Эльстир был уже знаменит, хотя настоящая слава пришла к нему позже. Он пригласил Марселя к себе, и тот с большой неохотой уступил просьбам бабушки отдать долг вежливости, ибо мысли его были замяты Альбертиной Симоне. Оказалось, что художник прекрасно знает девушек из пляжной компании - все они были из очень приличных и обеспеченных семей. Поражённый этой новостью Марсель едва не охладел к ним. Его ожидало ещё одно открытие: в мастерской он увидел портрет Одетты де Креси и Сразу вспомнил рассказы Свана - Эльстир был частым гостем салона Вердюренов, где его именовали «маэстро Биш», Художник легко сознался в этом и добавил, что напрасно растратил в свете несколько лет жизни.

Эльстир устроил «приём с чаем?», и Марсель познакомился наконец с Альбертиной Симоне. Он был разочарован, ибо с трудом узнал весёлую полнощёкую девушку в велосипедной шапочке. Альбертина слишком походила на других юных красавиц. Но ещё больше поразила Марселя застенчивая, деликатная Андре, которую он считал самой дерзкой и решительной из всей «стайки» - ведь именно она до полусмерти напугала старика на пляже.

Обе девушки нравились Марселю. Какое-то время он колебался между ними, не зная, какая ему милее, но однажды Альбертина бросила ему записку с признанием в любви, и это решило дело. Он даже вообразил, будто добился согласия на близость, но первая же его попытка окончилась плачевно: потерявший голову Марсель опомнился, когда Альбертина стала яростно дёргать за шнур звонка. Ошеломлённая девушка сказала ему потом, что ни один из её знакомых мальчиков никогда не позволял себе ничего подобного.

Лето кончилось, и наступило грустное время разъезда. Альбертина уехала в числе первых. А в памяти Марселя навсегда осталась стайка юных девушек на песчаной полоске пляжа.

Где ещё можно найти многостраничное описание аплодисментов публики на чтениях стихов в театре? «Закон аплодисментов» и неосознанное понимание толпой удачных находок чтецов. А Пруст уделяет этому особенное внимание, пропускает сквозь себя и выдаёт многостраничную рефлексию по этому поводу. И всё это пропитано силой, красотой и чувством стиля.

Все тот же глубинный психологизм. Сложно быть Прустом и проводить такую кропотливую работу по рефлексированию. Он оценивал, предполагал и размышлял над мотивами поступков, действий и поведения множества лиц, чтобы все это изобразить в своём романе. Например, Сванн и его прошедшая любовь к Одетте. Ведь автор до самого дна доходит. Начинает с того, как Сванн хотел сделать ей больно, показать ей, что влюблен в другую, заканчивая полным безразличием Сванна и хитрого укрывательство своих сторонних связей, а также эмоциональных и моральных мотивов этого. Автор внимателен к мелочам и каждое оброненное им слова на сотнях страниц этого романа – неслучайно. Каждое предложение выверено и точно знаменует мысль.

Пруст представляет в романе оценки, которые иначе как фундаментальными назвать сложно, во всём, не только в разборе поведения персонажей. Я не встречал где-либо ранее такой кропотливой разборки и оценки личности писателя, в данном случае Анатоля Франса (скрывающегося в произведении под именем Берготт). Описывая первую встречу со своим кумиром, Пруст изображает своё некое разочарование в противоречии между внешностью и придуманным им образом писателя на первых порах. Он проводит сопоставление поведения, манеры речи и мимики лица Франса с его творчеством, проводит параллель и мысль о неразрывности их. Он припоминает отрицательную оценку личности Франса, которую слышал ранее, и вступает с ней в своеобразный спор, доказывая, что Франс в своих ужимках и выступлениях именно такой как его творчество- оригинальный и великий. Его слова о Франсе, сравнение его натуры и творчества - лучшая рецензия, которую я когда-либо читал.

Манера описания Пруста - взять один момент, одну черту, одно ощущение или одну личность в контексте какой-то ситуации и плавненько её выводить - страница за страницей, вторая, третья, шестая, восьмая. Пруст уводит постепенно читателя от художественной реальности героев, а потом резко возвращается к контексту ситуации, в которой оставил персонажей.

Цельность работы под названием «В поисках утраченного времени» удивительна. Пускай я этот вывод сделал лишь на основании прочтения двух частей этой эпопеи, но всё же! Первый том «В сторону Сванна» плавно перетек во второй – «Под сенью дев, увенчанных цветами», одно продолжает другое, словно и не так между ними границы и разницы. Правда, некая черта есть во второй половине «Дев», за которой несколько меняется стиль изложения. Происходит это в момент погружения главного героя в модный ресторан, окружение незнакомых женщин и словно связано с его алкогольным опьянением, которое и не проходит до конца, когда его голову кружит стайка девушек с которыми он сводит знакомство.

«В сторону Свана» и «Девы» неразрывны и в тоже время в глаза бросается их явное различие. Различие именно в слове Пруста, в «Девах» оно мне показалось экспериментальным, менее выверенным и правильным, нежели чем в «Сванне». Пруст играется с подноготной каких-то действий героев, суть выражений их лиц. Например:

Он промолчал – не то пораженный вниманием к его работе, не то из уважения к этикету, из почтения к традиции, из послушания директору, а может, просто не расслышал, или чего-то опасался, или был туповат.

В одном предложении Пруст представляет героя, как, возможно, робко-умного, вежливого и застенчивого, а, возможно, глупого или боязливого, неуверенного. Подобные игры подоплёкой Пруст используется множество раз и чуть ли не на каждой странице.

«В поисках утраченного времени» - бесконечное удовольствие для искушённого читателя. Только странным кажется, что Пруст называл «Под сенью дев, увенчанных цветами» затянутой интермедией между «стороной Сванна» и «сторона Германтов».

Марсель Пруст

Под сенью девушек в цвету

Часть первая.

ВОКРУГ ГОСПОЖИ СВАН

Моя мать, когда зашла речь о том, чтобы в первый раз пригласить на обед де Норпуа, выразила сожаление, что профессор Котар уехал и что она перестала бывать у Свана, а между тем оба они представляют несомненный интерес для бывшего посла, но мой отец возразил, что такой знатный гость, такой блестящий ученый, как Котар, был бы кстати на любом обеде, а вот Сван с его хвастовством, с его манерой кричать на всех перекрестках о своих даже и неважных знакомствах, - самый обыкновенный похвальбишка, которого маркиз де Норпуа, воспользовавшись своим любимым выражением, непременно назвал бы «вонючкой». Некоторые, вероятно, помнят вполне заурядного Котара и Свана, у которого в области светских отношений скромность и сдержанность были возведены на высшую степень деликатности, а потому замечание моего отца требует хотя бы краткого пояснения. Дело в том, что к «сыну Свана», к Свану - члену Джокей-клоба, к бывшему другу моих родителей, прибавился новый Сван (и, по-видимому, то была не последняя его разновидность): Сван - муж Одетты. Приноровив к невысоким духовным запросам этой женщины свойственный ему инстинкт, желания, предприимчивость, он ради того, чтобы опуститься до уровня своей спутницы жизни, умудрился создать себе положение гораздо хуже прежнего. Вот почему он казался другим человеком. Так как он (продолжая бывать один у своих друзей, которым он не желал навязывать Одетту, раз они сами не настаивали на знакомстве с ней) повел совместно с женой иную жизнь и окружил себя новыми людьми, то вполне естественно, что, оценивая разряд, к какому принадлежали эти люди, и, следовательно, взвешивая, насколько встречи с ними льстят его самолюбию, он избрал мерилом не самых ярких представителей того общества, в котором он вращался до женитьбы, а давних знакомых Одетты. И тем не менее, когда становилось известно, что он собирается завязать отношения с невысокого полета чиновниками и с продажными женщинами - украшением министерских балов, то все удивлялись, как это Сван, который прежде, да, впрочем, и теперь, так мило умалчивал, что он получил приглашение в Твикенгем или в Бэкингем Пэлес, всюду раззванивает о том, что жена какого-нибудь помощника начальника отделения отдала визит г-же Сван. Могут возразить, что простота элегантного Свана была лишь утонченной стороной его тщеславия и что на примере бывшего друга моих родителей, как и на примере некоторых других евреев, можно наблюдать последовательность этапов, через которые проходили его соплеменники: от наивнейшего снобизма и грубейшего хамства до изысканнейшей любезности. Однако основная причина заключалась не в этом, а в черте общечеловеческой: наши достоинства не представляют собой чего-то свободного, подвижного, чем мы вольны распоряжаться по своему благоусмотрению; в конце концов они так тесно сплетаются с действиями, которые нас вынуждают обнаруживать их, что если перед нами возникает необходимость в иного рода деятельности, то она застает нас врасплох, и нам даже не приходит в голову, что она обладает способностью пробудить в нас эти самые достоинства. Сван, заискивавший перед новыми знакомыми и гордившийся ими, был похож на отличающегося скромностью и душевным благородством большого художника, к концу жизни вдруг начинающего увлекаться кулинарией или садоводством и простодушно радующегося похвалам, расточаемым его кушаньям или клумбам, которые он не позволяет критиковать, тогда как критика его картин не вызывает в нем раздражения; а быть может, на того, кто способен подарить свою картину, но кого сердит проигрыш двухсот сантимов в домино.

Что касается профессора Котара, то он будет часто появляться значительно позднее у «покровительницы» в замке Распельер. Пока достаточно заметить следующее: перемена, происшедшая со Сваном, еще могла вызывать удивление, так как совершилась она, когда я, ничего не подозревая, встречался с отцом Жильберты на Елисейских полях, где он к тому же не разговаривал со мной и не имел случая похвастаться своими связями в политических кругах. (Впрочем, если бы он и похвастался, то я вряд ли сразу разглядел бы в нем честолюбца, - издавна сложившееся представление о человеке закрывает нам глаза и затыкает уши; моя мать три года не замечала, что ее племянница красит губы, как будто краска вся целиком растворялась в какой-нибудь жидкости, - не замечала, пока излишек краски, а быть может, какая-нибудь другая причина не вызвала явления, именуемого перенасыщением; вся не замечавшаяся до того времени краска кристаллизовалась, и моя мать, потрясенная этим внезапным цветовым разгулом, сказала, как сказали бы в Комбре, что это позор, и почти порвала с племянницей.) Другое дело - Котар: то время, когда он присутствовал при первых появлениях Свана у Вердюренов, было уже довольно далеким временем, а ведь и почести и звания приходят с годами; притом можно быть неучем, придумывать глупые каламбуры и обладать особым даром, который никакое общее образование не заменит, как, например, талант выдающегося стратега или выдающегося клинициста. В самом деле, товарищи смотрели на Котара не только как на необразованного практика, в конце концов ставшего европейской знаменитостью. Самые умные из молодых врачей уверяли, - по крайней мере, в течение нескольких лет, так как всякая мода меняется; ведь она же и вырастает из потребности в перемене, - что если они когда-нибудь захворают, то не доверят свою драгоценную жизнь никому, кроме Котара. Общаться же они, разумеется, предпочитали с более образованными, более художественно восприимчивыми из своих наставников, с которыми можно было поговорить о Ницше, о Вагнере. Когда у г-жи Котар устраивались музыкальные вечера, на которые она в надежде, что ее муж станет деканом факультета, звала его коллег и учеников, он, вместо того чтобы слушать музыку, играл в соседней комнате в карты. Зато он славился находчивостью, проницательностью, точностью диагнозов. Заметим еще относительно поведения профессора Котара с такими людьми, как мой отец, что сущность, которую мы выказываем на склоне лет, хотя и часто, но не всегда выражает изначальную нашу сущность, раскрывшуюся или заглохшую, развернувшуюся или ужавшуюся; эта вторая натура представляет собой иногда нечто прямо противоположное первой, попросту говоря, представляет собой платье, вывернутое наизнанку. В молодости Котар везде, кроме обожавших его Вердюренов, своим растерянным видом, своей робостью, своей чрезмерной любезностью подавал повод для бесчисленных острот. Какой добрый друг посоветовал ему разыгрывать неприступность? Важность занимаемого положения помогла ему принять такой вид. Везде, за исключением Вердюренов, где он инстинктивно становился самим собой, он был холоден, рад был помолчать, проявлял решительность, когда нужно было говорить, не упускал случая сказать что-нибудь неприятное. Ему предоставлялась возможность испробовать новую манеру держать себя с пациентами, которые видели его впервые, у которых не было материала для сравнения и которые были бы очень удивлены, если б им сказали, что от природы профессор Котар совсем не груб. Больше всего он заботился о том, чтобы казаться бесстрастным, и даже на службе, когда над его очередным каламбуром покатывались все, от заведующего клиникой до новичка-практиканта, ни один мускул ни разу не дрогнул на его лице, которое, кстати сказать, изменилось до неузнаваемости после того, как он сбрил бороду и усы.

В заключение поясним, кто такой маркиз де Норпуа. Он был нашим полномочным представителем до войны и послом в эпоху «16 мая», и, несмотря на это, к вящему удивлению многих, ему потом не раз поручалось представлять Францию в миссиях чрезвычайной важности, - даже в качестве контролера по уплате долгов в Египте, где он благодаря своим большим финансовым способностям оказал важные услуги, - поручалось радикальными правительствами, на службу к которым не пошел бы простой реакционно настроенный буржуа и у которых маркиз из-за своего прошлого, из-за своих связей, из-за своих взглядов, казалось бы, должен был быть на подозрении. Но, видимо, передовые министры отдавали себе отчет, что подобный выбор свидетельствует о том, на какую широту способны они, когда речь идет о насущных интересах Франции; они показывали этим, что они незаурядные политические деятели, - даже такая газета, как «Деба», удостаивала их звания государственных умов, - и, ко всему прочему, извлекали выгоду из аристократической фамилии маркиза, а также из интереса, какой вызывает, подобно непредвиденной развязке, неожиданное назначение. И еще они знали, что, выдвинув маркиза де Норпуа, они могут пользоваться этими преимуществами, будучи уверены в его политической лояльности, за каковую ручалось, - а вовсе не настораживало, - его происхождение. И тут правительство Французской республики не ошибалось. Прежде всего потому, что иные аристократы, с детства воспитанные на уважении к своей фамилии как к некоему духовному преимуществу, которое никто не властен у них отнять (и ценность которого достаточно хорошо известна не только их ровням, но и лицам еще более высокого происхождения), понимали, что они вольны не тратить усилий, какие без ощутимых результатов прилагают многие буржуа, произнося благонамеренные речи и знаясь с благомыслящими людьми. В то же время, стремясь возвыситься в глазах принцев и герцогов, стоявших непосредственно над ними, эти аристократы отдавали себе отчет, что могут достичь цели, прибавив к своей фамилии то, чего прежде она в себе не заключала и что поднимет их над теми, кто до сих пор был им равен: влияние в политических кругах, известность в литературе или художественном мире, крупное состояние. И, воздерживаясь от заигрывания с дворянчиком, который им не пригодится и вокруг которого увивается буржуазия, воздерживаясь от бесполезной с ним дружбы, потому что ни один из принцев их за это не поблагодарит, они дорожили хорошими отношениями с политическими деятелями, даже с франкмасонами, так как благодаря политическим деятелям перед ними могут открыться двери посольств, так как политические деятели могут поддержать их на выборах, хорошими отношениями с художниками и учеными, ибо эти могут помочь «пролезть» в ту область, где они задают тон, наконец, со всеми, кто имеет возможность пожаловать новый знак отличия или женить на богатой.